Ленинград Кораблик

 

Купчино. Исторический район

Герб Купчино

 

  

Орден Красного Знамени

Орден Ленина

Орден Ленина

Медаль Золотая звезда

Орден Октябрьской революции

История    Современность    Перспективы    Путеводитель    Описания    Статьи    Архитектура    Транспорт    Фотографии    Видео    Разное

Поиск по сайту   

 
 

 

Нина Васильевна Фёдорова (Шаляпина)

 

Детство военной поры

 

 

 

Нина Васильевна Фёдорова (в девичестве – Шаляпина) родилась в Ленинграде в 1928 году в семье Василия Антоновича и Марфы Ивановны Шаляпиных. Отец был военным моряком, мать – домохозяйкой. Оба родителя были родом из деревни Мартьяново Псковской губернии, в советские годы – Калининской области.

В 1956 году окончила Ленинградский государственный педагогический институт (ЛГПИ) им. М. Н. Покровского. Работала в нескольких ленинградских школах, РОНО Октябрьского района. С мужем переехала в Молотов (ныне – Пермь), где работала в Пермском государственном университете им. А. М. Горького.

По возвращении в Ленинград работала в Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. С 1985 года на пенсии.

   

 

Увеличить


  

Я родилась 1928 году в Ленинграде. Но род мой пошёл из Псковской губернии, позднее это была Калининская область, Локнянский район, Рыкайловский сельсовет (почтовое отделение) , Миритиницкая волость, деревня Мартьяново. Все там родились Шаляпины, целый род. Я провела почти всё детство в этой деревне. В ней родился не только мой отец, но и моя мать, поэтому эта деревня была для меня самой родной. Там жили все родственники – Шаляпины и мамины родственники. Всё своё детство, каждое лето, я бывала в этой деревне, в Мартьянове, и всю войну провела там. Вот, как это было...

В 1941 году, уже когда я была 12-13-летней девочкой, меня отправили на лето одну отдыхать. И я приехала туда за четыре дня до начала войны. Как сейчас помню, 16 июня. Причем, смешно, в те времена поезд приходил на станцию Локня, и других средств не было, чтобы доехать до Мартьянова, никакого транспорта. А Мартьяново от Локни находится в 35 километрах. Приезжал специально кто-то на лошади из родственников. И когда мы ехали за четыре дня до войны, я такая «умная» девица была, что тот дядя, который меня встречал, родственник по матери, любил поговорить, а радио ещё там не было и электричества не было – это очень глухая деревня была около озера. Так вот, он и задал мне вопрос – как ты думаешь, будет ли война? Тогда всё это как будто в воздухе витало. Я, как умный пионер, сказала: «Что ты, дядя Гриша! Войны не будет, ведь с Гитлером заключили пакт!» Не знаю, что он подумал, но на этом наш политический разговор закончился.

Через четыре дня началась война, и для меня, откровенно говоря, она прошла не так уж и страшно. Потому что деревня наша от дорог, от всех отходила, далеко была. Там никогда по-настоящему немцев не было ни гарнизонов, ни других каких частей. Наездом, проездом, так бывали.

Ровно через месяц немцы уже перешагнули через нас, через Великие Луки – уже куда-то к Москве катились. И вот этих боёв мы не видели. То есть, тут оказались просто наши солдаты в «мешке», так теперь я понимаю. Действительно, они были везде-везде-везде.

А первого немца, которого я увидела, который вдоль озера ехал из другой деревни – там же вдоль озера было шесть деревень. Он ехал с запада один на мотоцикле и вдруг оказался в деревне. Тогда он мне показался в возрасте, а сейчас я понимаю, что ему конечно не было и тридцати. Здоровый такой мужчина, молодой.

Поразило то, что наши солдаты все были в гимнастерках, в обмотках, разбитые, перепуганные, да ещё и в «мешке». А у этого конечно был вид презентабельный. Великолепный костюм блестящий, каска на голове, сам здоровенный такой. И к нему пришёл сдался наш один боец. Меня такой разобрал ужас – это фашист! Потому что все-таки много было тогда пропагандистской литературы, в газетах печатали часто карикатуры и на Гитлера, и на фашистов. И вот этот немец для меня олицетворял целое представление о фашистах. Только не гротескное, конечно, а красивое.

А если перескочить немножко назад, то в этот месяц, с 22-ого июля сорок первого, там были уже немцы, я видела, как угоняли скот, как брали мужчин, которым больше 40 лет, на войну уходили. Но я в силу своего ещё детского видения не воспринимала это, как большое горе, и даже не понимала. У меня же родители остались в Ленинграде, и я с ними расстаюсь. Но я не помню, чтобы меня это очень пугало или расстраивало. Потому, что мои тётя и дядя по матери были бездетные, и они меня полностью окружили заботой и любовью.

Как пришли немцы, колхоз рассыпался сразу же. То есть сразу поделили землю, сделали наделы-полоски, и в зависимости где там получше-похуже, каждому раздали поровну. Был ли приказ, то ли сами мужики оставшиеся, лет под шестьдесят так решили, не знаю. Видимо это уже был июнь, уже было запахано что-то для колхоза. Во всяком случае, это лето так закончилось, более-менее. Осенью, конечно, никаких немцев у нас в Мартьянове не было. Но в начале пошли наши пленные бойцы. И те, которые из-под Ленинграда местные жители – Мга, Пушкин. Оказалось, многие мартьяновские – деревня большая, я помню 37 домов, а мать говорила, было 50 когда-то. И видимо родственники, которые не были в армии, пожилые или по болезни, пешком. Особенно помнится семья со Мги, они с марта во Мге жили. Глава семьи пришел узнать на родину – есть ли Мартьяново и можно ли туда приехать. А он сам во Мге жил. Пришёл пешком, у него какие-то родственники там были, поговорил с ними и пошёл за женой. Привёл жену и все это во время войны.

Ночь, 42-й год, зима. Это значит – полное переселение народа. Днём никто не идет, как ночь наступает – кто-то стучит в окно. «Мамаша, дай поесть или что-то такое, необходимое». И надо сказать, жители Марьянова, женщины, я теперь понимаю – это были не старушки. Потому что я сейчас – старушка, а им, наверное, тогда около 60 было, уже знали, что ночью будут люди. Ставились котлы, чтобы можно было кормить.

Весь 42-й год мы жили под таким немцем, что я их и не помню. Один раз осенью приехали, проезжали, наверное, какой-то отряд. Я запомнила только что у тёти был хороший дом, и по меркам тогдашнего времени – бедность все-таки была большая. У них был как бы обставлен дом. Представляете русскую избу, когда лавки и стол, русская печка, а там за русской печкой кровать и полати – такой был расклад. А тут нет, у них какая-то мебель была всё-таки, стулья, кресло. Кровати нормальные, с шарами. Пришёл немец, я запомнила, что он вошёл и говорит: «Матка, матка, клоп есть?» Моя тётка говорит: «Какой клоп, никаких клопов нет!» И видимо это был денщик. Пришёл офицер, тот конечно ни бэ ни мэ, на наших не обращал внимания. Кровати наши скинул, все разобрал и дальше хозяйничал. Но нам никакого притеснения, ничего не делал. Как другие говорили, что иногда они вызывающе вели себя – а тут нет, культурненько так офицер постоял, не более двух ночей, а потом они ушли. Это ещё перед самым 42-м, осенью.

А потом пошли-пошли-пошли солдаты. Это всю зиму. А весной опять начали каждый на своей полоске пахать. Скот угнали, но фактически поскольку немцы очевидно захватили всё, но не всё вывезли, потом уже крестьяне бегали и видимо этот и другой скот по лесам искали.

Мартьяново стоит на озере, оно называется Ужо, потому что у него есть узкое место и большие плёсы, такое соединяющееся озеро. Там рядом много озер – более мелкие, а более крупное – Локново называется. Оттуда идёт река Локня. Оно более круглое. И говорят, между этих озёр – лес, который принадлежал некоему Мартьянову, отсюда и название деревни. А лес был смешанный, там дубы, березы, осины. Поскольку всё это убиралось и косилось, были чудесные лужайки, грибы, ягоды. Много яблонь было диких, специально собирали. Груши, орехов до 70-го года было много, привозили мешками. Фундук наш, псковский.

  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

56.682025, 29.803831

   

 

Фрагмент карты 1937 г.

 

Карта 1937 г.

 

Фрагмент спутникового снимка 2017 г.

 

  

Мартьяново

Мартьяново и окружающие деревни на карте Яндекс 2022 г.

  

 

   

Василий Антонович, Марфа Ивановна

 и Нина Шаляпины

1937-1938 г.

 

Мартьяново, дом Василия Антоновича Шаляпина. У дома слева направо: Марфа Ивановна Шаляпина, Нина Васильевна Шаляпина, Татьяна Андреевна Кондратьева, Иван Андреевич Кондратьев, Ефросинья Фёдоровна Кондратьева

  

 

   

Памятник с именами погибших в Рыкайлове. Фото 1970-х гг.

  

 

     

 

Вид на Мартьяново с Алексиной горы

Фото 1970-х гг.

Вид с озера Ужо на Мартьяново

Фото 1970-х гг.

Вид на озеро Ужо с Алексиной горы

Фото 1970-х гг.

 

  

А потом вот эта куча наших солдат, которые везде сидели, во всех щелях, куда-то они рассосались, к осени. Но я конечно не ходила никуда дальше дома, не знаю, вроде говорили, что в этом лесу между озёрами Ужо и Локня была куча машин. О танках я не знаю. Обмундирование там кто-то пытался вытащить, деньги там сыпались и прочее. Это я так уже, слышала с чужих слов. Куда это потом всё это делось – не знаю, потому что до 44-ого года, пока оттуда не вывезли меня, я конечно ни в какой лес не ходила. Это воспоминания о лесе у меня предвоенные, когда мы с мамой ходили туда гулять. Там был как парк.

Значит, 42-й год. О партизанах тогда ещё по-настоящему не слышали. Приходили какие-то с ружьём, говорят: «Мамка, давай сапоги, валенки. Полушубок есть? А что там – давай! Свинины давай!» Кто такие? – сами понимаете! Лето 42-ого проходит так, более-менее, спокойно было. Как обычно – никаких немцев, никого к нам, конечно, не было.

А работа, да. Куда-то должна была явиться вся молодёжь. Но мой год то ли не подходил, то ли мои родственники может быть меня как-то закрыли. Не знаю, 28 год, кажется, вроде бы не походил по времени. Там оставались ещё парни 23-его года даже 24-ого. Потому что быстро заняли нас, а они ещё не были на действительной службе. Вот, например, наш родственник Борис Федорович который погиб, он видимо 21-ого или 20-ого года. Он был уже на действительной. И девушки, которые до 27-ого года были – вот они куда-то были все свезены и угнаны в Германию. Вернулись две сразу же. С какого-то пункта. Я не знаю, так это или нет, глупая тогда была, многого ещё не обдумывала, я помню что они говорили, что мы обманули комиссию, мы растеребили себе животы и руки и выдали это за чесотку. И немцы их с чесоткой отпустили. А многие, которые остались – их угнали. Но их судьбу я знаю. Некоторые погибли там, особенно мужчины погибли, потому что они работали на заводах. А девушки почти все вернулись, которых я знала. Но они работали в сельском хозяйстве. Вот это было всё 42-й год.

Осенью 43-го тоже не помню, у нас никаких немцев не было, живём спокойно, работаем на себя. Кушаем тоже неплохо, потому что раз на себя – то всё нормально. Только если ночью кто-то приходит пограбить. Но это непонятно кто. Наконец как-то в спешке 10 февраля  1943 года пришел какой-то отряд. Мы их приняли за настоящих партизан. Они были в маскхалатах, с автоматами, в общем, всё это было.

А Ужо, если мы туда посмотрим, эта очень широкая часть, одна из широких частей, и потом – перевоз, более узкая часть. И на другой стороне – деревня. Одна напротив другой была. Зимой ходили просто по льду, а так на лодках, конечно, переезжали. Но поскольку это февраль месяц. А там была какая-то чесальня, кто-то открыл производство, чесальная машина. Собрала шерсть и тётя говорит, пойдем чесать. Зима, мы перешли озеро. Мартьяново стоит, как бы ниже горка, а та гора – высокая. Сейчас она подзаросла, как бы срезалась. А так она была высокая. В 61-м году мой супруг ездил, лыжи сломал с неё.

Мы поднимаемся к дому, и вдруг я смотрю – дерево, а на дереве ничего нет, оно все инеем покрыто. А на меня смотрят глаза. А это в маскхалате стоит часовой, и только глаза. Я так обалдела, смотрю, а тётка вообще ничего не поняла. Он говорит, конечно: «Стой! Куда идёте?» Ну, мы идем шерсть чесать. «Ну, хорошо». Заходим в первый дом, там сидят какие-то серьёзные товарищи, говорят – ну, хорошо, идите туда, куда вы шли, в тот дом, где часовой, чешите шерсть. Но пока мы не уйдем из этой деревни, вы никуда не уходите. Приказано – и всё. Деревня ещё не была сожжена, и мы пошли в тот дом.

Когда мы пришли в тот дом, там было уже десяток таких же, которые пришли туда тоже чесать шерсть. Бабки там, и даже мужички. Просидели сколько времени, я уже не помню, и вдруг говорят – обоз. Кто-то в окно смотрит – от другого озера, потому что третье озеро Алё называется, оно соединено рекой. И вот от этого Алё, а оно всего в трех километрах от Ужо, идет обоз. А кто обозе в 43-м году, вы же понимаете? Ой, ой, ой – кажется немцы! А видимо это были не немцы а полицаи. А потом вдруг – мы так и сидим в этой избе, и вдруг начинает ту-ту-ту-ту-ту, в общем, перестрелка. Ну, народишка, конечно, перепугался, из изб выскочили. Я помню, сообразила, что раз там идет обоз, дом стоит так, зачем, куда я побегу? Я здесь сяду. Я вышла и как бы села за дом. А потом выбегает моя тетка, с перепугу тоже. И мчится по направлению к Мартьяново, то есть, к озеру. Ну и я за ней. И потом за мной – тот мужчина, что когда-то пришел из Ленинграда – он видимо был не взят, у него какая-то болезнь была. Он бежит, и мы подбегаем к сараю, а там сарай полный уже жителей набился. А тут уже идет трескотня очень большая. Автоматы или минометы, я уже не понимаю. Треск большой, идёт бой.

А эта деревня стоит на горе, и таким образом мы к Мартьянову, к озеру спускаемся.  Тётка моя осталась там в этой риге, с этим народом, а я, как молодая и энергичная, побежала с этим мужчиной вместе. Что я запомнила? Я бегу в лес, а у меня полушубок нараспашку, снег в феврале месяце глубокий, я задыхаюсь. Он поворачивается: «Нина, ты ранена?» Я – «Нет!» И так мы выбежали на озеро и перешли на свою сторону, так называемые сопки, с моего окна видно. Там стоял горох кажется. Причём сено тогда закручивали, а сейчас просто заворачивают. Называется это по-псковски «одонки», я не знаю, как в других местах их зовут. А вот это «ометом» называлось, когда горох или что-то такое вьющееся.

Подбежали мы к этому омету с этим мужчиной. Я так «Уф!» - как будто уже дух вон. Смотрю – сидят какие-то три или четыре девчонки. С сумками и в полувоенной одежде. Одна и говорит: «Тебя ранили?» Я говорю: «Нет». Ну, нет, так нет. Оказалось, бой идет, а это – санитарки. Они спустились вниз и ждут этот отряд, который должен спуститься. Ну, посидели, раз не раненые, эти санитарки остались около этого омета ждать, а мы быстренько – там уж совсем недалеко наш дом, перебежали эти сопки и пришли домой.

Мой дядя стоит на крыльце, подметает. Я пришла, тоже села – сижу, смотрю в окно. Вроде бы ничего. Тыр-тыр-тыр-тыр, тю-тю-тю-тю, но не то, что там, пушки стреляют, так, какая-то идёт перестрелка. А потом смотрю – я то не видела, как с озера спустились – мимо нашего дома от озера идут по деревне те самые, в белых халатах.. С автоматами. Идёт огромная цепь, большая цепь. Ну, я сижу. Интересно – идут, идут. Они прошли, как будто бы, мне кажется, но стала перестрелка ещё более интенсивная. А амбар, сарай, стоит перпендикулярно к озеру. И вот говорят, за этим сараем залегли минометчики. В общем, не автоматы, а что-то покрупнее.

И развязалась перестрелка. Те с горы стреляют, эти чёртовы полицаи, или как их, кто там был. А эти уже более низко стоят. Сколько времени перестрелка была – не знаю. Во всяком случае, сарай дядин загорелся. А так как там было сено и прочее – ну кто его будет тушить? Он начал гореть, потом перешло на надворную постройку. И когда он перешёл на постройку, вот тут дядя уже выскочил. Он выпустил лошадь – были уже свои лошади, прогнал, лошадь пошла, и корову прогнал из хлева. А поросята, овцы, куры, что там было зимой, такая мелочь, это уже конечно не выгонишь. В общем, всё сгорело. Ну и хлеб, конечно, был на зиму. То есть, запасы, в амбарах которые лежат, зерно.

Потом мы его ели, потому что сверху обгоревшее, а внутри покопаешься – как зерно. Только как даст в нос этим дымом! Но всё равно нужно было есть. Ну и постепенно это все начало гореть и дошло до дома. Дядя стал всё выбрасывать, окно выбил и мне сказал: «Прыгай». Я прыгала – дом уже горел. Ну, что он там выбросил, не знаю, уже не помню.

А партизаны, если это они были, они всё-таки ещё шли, что-то ещё там видели, видимо, наше горение. Потом закончился бой, горение перешло на другой дом. Тушить там некому, бабешки все попрятались. И тогда не знаю, нужно ли вспоминать, кто-то из этих партизан заметил, что такая деревня есть на свете и что тут был пожар.

Я помните, говорила, родственник моей матери, по её двоюродной сестре, видимо в каких-то партизанских соединениях где-то был на нашей стороне, на советской. И он очень интересовался, и он, очевидно, встретил людей из этого отряда. Видимо кого-то спрашивал, и кто-то из этих, которые прошли через деревню, солдат, рассказали, что там сгорели дома, погиб старик и девчонка. А так как они обрисовали, где дома горели, было озеро, и этот родственник сообщил в Сибирь – его жена была эвакуирована в Сибирь, что вот такой случай, Григорий Дмитриевич, видимо, погиб, и Нина. Потому что знали, что я там. Сарафанное радио, наверное, лучше, чем почта ходило. Его жена, которая с Сибири, написала своему брату в Питере, который был в блокаде. А он, двоюродный брат, моей матери сообщил, что погибли и я, и дядя. Таким образом, с 43-его по 44-й годы считали меня погибшей.

Что еще было в 43-м кроме этого пожара? Было довольно спокойно. Школ никаких, конечно, не было, медицины тоже никакой. И понятия даже об этом не было – мы ничему не учились. Интересно, что мы, ребята, собирались – и местные, и которые беженцы, из Великих Лук, из города Холм. Там говорят, в Холме всех мужчин расстреляли, а женщины с детьми приехали к нам. И поэтому в этих домах жила тьма-тьмущая народу. И самое главное, что все питались вместе, и никто никого не обижал.

И власти как таковой немецкой мы абсолютно не чувствовали. Локня, это 35 километров от нас – там очевидно что-то было. А у нас в Рыкайлове была комендатура. Был комендант, я даже его в лицо сейчас помню хорошо – красивый, молодой человек лет тридцати быть может, с небольшим. Холеный такой. И даже фамилию помню – Винтер. При нём был отряд полицаев. И какие-то старые, видимо, хозяйственные, немцы. Потому что крестьяне должны были сдавать и яйца, и молоко, и кур. Но это меня не касалось. Картошку и так далее. Рожь сдавали, это в Рыкайлове. Это уже лето 43-его года и осень. Особенно я отчётливо помню, картошку и хлеб когда сдавали. И сено – наверное, лошадей у них много было. Возили сено туда тоже.

Меня, конечно, оберегали, никуда не посылали. А уже мне было 15 лет. 15-й год, я уже должна была выходить на работу. Тем более, местные-то ребята выходили! А я-то на привилегированном положении. Как-то знаете, не очень красиво. Сначала тетка боялась за меня, она несколько раз сама сходила на работу. Но потом она увидела, может ей так показалось, что ничего там страшного такого нету. И уже я ходила на работу. Что я делала? Во-первых, сено прессовали. Я не знаю, то ли мой внешний вид был такой, отличающийся от деревенских, хотя я была одета по-деревенски.

И что я ещё не подчеркнула, что сразу же все ремесла были восстановлены. Шорники, кто-то делал кожи, и полушубки кто-то шил, и так далее. Потому что я была одета очень неплохо. Но всё это было натуральное. Сразу начали ткать, мне тётка соткала, у меня костюмчик был, потому что местные-портнихи.

И вот я ходила на работу. Что я из работы помню? Мне тоже там как-то помогло, но я считаю, это из-за внешнего вида, что я как-то отличалась от этих ребят. Сейчас идёт машина и складывает сено, сразу заворачивает. Стоят эти тюки. А тогда подвозили крестьяне на базар сено, наша братия ребят это сено там сбрасывала с возов а потом стояла какая-то такая длинная машина и было три немца. Старущих, как я понимаю, лет за сорок. Молчаливые, потому что абсолютно по-русски ничего не понимали, но приличные дядьки.

Они сразу вычислили меня и взяли меня вот к этой машине. Моя работа состояла в том, что я стояла около этой машины. Нужно было завернуть проволоку. Но так как я мастер была такой, что у меня никогда не заворачивалось, они молча смотрели, подходили мне заворачивали. Сколько я с ними ни работала, они не сказали ни бэ, ни мэ, ни слова, кроме того, что только мне подвернуть там что-нибудь.

Самое неприятное было, когда закончилось это сено, стали картошку возить и хлеб. И тут у меня была очень неприятная история. Почему-то нужно было сыпать в мешок – немецкие такие с орлами, со знаками фашистскими, 33 килограмма. Почему так? Ну, у немцев, знаете, свой порядок. А картошку – я помню, были вырыты какие-то траншеи, и почему-то туда сваливали. А вот с хлебом я помню, что зерно в амбаре, насыпаешь, и потом вытаскивать надо. Ну, мы там, девчонки, вдвоём как-то вытаскивали, уж сейчас я не помню.

Я уже выглядела на такую девчонку, почти созревшую, вид такой, более-менее, ну 15 лет, конечно. И вдруг – вот я помню этот стыд, и потом ужасно что вот это бесправие. Никто не может ничего помочь. Вдруг врывается в этот амбар пьяный полицай, подвыпивший для храбрости, хватает меня за руку, вытаскивает меня из сарая из этого. И вот понимаете – вот площадь, на ней стоит народ, который пригнан на работу. Мужики, которым под 60 было, которые были не на войне, бабы стоят. И вот он меня вытаскивает в середину и говорит: «Ты никуда не пойдешь, ты поедешь со мной». Люди смотрят, и никто не открыл ни рта! То есть, это полное бесправие. Я помню, такой ужас меня охватил! И стыд – я думаю, а ведь подумают эти люди, что я как-то себя вела, потому что у нас было такое, во всяком случае, в этом месте табу, что считали, что лишний раз разговаривать с немцами это уже тоже неприлично. Понимаете?

И знаете, я наверное, родилась с таким ангелом-хранителем, что в общем я вполне счастливую жизнь прожила. И вдруг идет переводчик, а переводчик наш был, в смысле, русский. В общем, парень, можно сказать из не очень далекой деревни. Я даже знала его по имени. Потому что, хотя мы незнакомы были, но так как все о нём говорили, я сейчас-то уж забыла, как его зовут. Кажется, Володей звали. Он идёт, так посмотрел, он сразу, наверное оценил ситуацию, понял, что к чему. Этот стоит, меня держит за руку. Он что-то ему сказал, и видимо по субординации этот полицай должен был подчиниться вот этому переводчику. Он меня бросает, говорит «Стой здесь!» и пошёл с ним. В это время подбегает ко мне одна девчушка, с которой мы очень дружили, она была постарше меня, посообразительнее, ей уже лет 17 было. Она схватила меня за руку и сказала: «Бежим!» И мы с ней убежали. Правда, наверное, тут тоже ангел-хранитель помог, потому что бежали мы совсем не в ту сторону, куда нам нужно было, и найти нас было очень просто. Просто они спьяна не могли сообразить, куда. Надо было, уйдя в другую сторону, перейдя озеро Локновское, перейдя лесок и выйдя на озеро Ужо, и прийти домой. И никто бы нас не видел.

Но головы-то были глупые еще! В общем, мы отсиделись, а потом пошли по той дороге, где вообще все ездят. И те же полицаи, которые куда-то уехали – зимняя была дорога. А Мартьяново на самом берегу, а рядом, даже соединялись, называлось село Осташкино. Оно на картах и теперь есть, а Мартьянова на новых картах не написано. И мы сначала в это Осташкино входим, как я подозреваю, это было когда-то имение какого-то барина. По всему видно, остаткам парка и так далее. И мы с ней пришли, а тут бегают мальчишки, которым лет по 12, они уже в курсе дела. Они тогда мне говорят: «Прячься скорее, беги туда!» Потому что полиция поехала к себе домой. И тогда мы побежали, куда эти мальчишки указали. Ну вот, все обошлось, мы сидели – никто ничего не сказал.

Они пришли к моей тётке и стали её всячески пугать и говорить, что куда ты её спрятала? Она говорит: «Я её отправила на работу!» А на печке лежит беженка с двумя внуками. Причем беженка пожилая, седая, но не такая старая, как я сейчас. Так, по-деревенски лежит. А почему я сейчас об этом вспоминаю. Потому что он говорит, этот полицай, который меня за руку держал: «Знаешь, бабка, все равно мы её найдем. Я её забираю». Она: «Не-не-не, не могу отпустить её. Как это ты забираешь?» - она говорит ему. – А куда мы с дедом? «Поедешь и ты». «А вон моя мамаша на печке! А вон там правнуки!» И так далее. «Господи, сколько вас!» Но в целом, он конечно согласился всех взять. Но они по времени, конечно, были ограничены, сколько-то они пробыли у моей тётки, попугали, поговорили, наверное, протрезвели и поехали обратно, в Рыкайлово. А мальчишки сообщили, что полицаи уехали. Ну и я пришла домой. Ну, конечно, тут дядя начал ругать тетку – «Надо было не пускать девчонку!» Но так вот все обошлось. Это было, наверное, самое страшное, 43-й год.

А потом проездом немцы были. Проезжали через озеро, но никого они не трогали. И с ними даже ехали один раз полицаи. А меня, знаете, по-деревенски тетка послала полоскать бельё. Зима, в проруби – не думая о том, что ручки будут некрасивые. Я полощу бельё и – сугробы, огромные сугробы, и в то же время шум какой-то за сугробами. Я поняла шум-то откуда, значит какой-то обоз приехал. Я конечно скорее вёдра на коромысла и в сторону, в сторону, на тот край деревни, от своего дома. И вдруг с этого обоза выходит к этому сугробу, но далеко это, почти около нашего дома. И говорит: «Эй, паненка!» А у меня платок, завязанная почти вся. «Куда пошла, иди сюда!» Значит, он все-таки понял, что я не старуха, а какая-то более-менее молодая. Ну что ж, иду я, подошла.

И вот все-таки понимаете, немцев так не боялись, нормальных, конечно, не СС – эти всё жгли, деревни, людей убивали. А самое страшное было от полицаев. Знаете почему? Потому что они понимали все уловки наших русских баб и мужиков. И нас. Таких вот, подростков, как я, всё время прятали, конечно. Если бы вы знали, в каких я дырах только не сидела! Это один Господь Бог знает, куда меня засовывали. Я не была, но слышала, что мальчишки даже влезали в русские печки в трубы. Конечно, немец придёт, ему никогда не дойдет в голову, что там сидит кто в русской печке. Для них русская печка была – они вообще не знали, как её топить. А полицай, тот, всё понимает и всё знает.

Нас прятали в сено, а сено это было тоже ужас – могли зажечь и из него не вылезешь! Один раз мы лежали, это было уже начало 44-ого года. Нет, нас освободили в 44-м в феврале. Это зима уже была, я уже путаю, 43 или 44 год. Вот этот двоюродный брат Валерия Шаляпина – Геннадий, он был там мальчишкой ещё, ему было 9 лет. И он тоже был там со мной. От меня он никуда не отходил, держался за меня, как ребёнок. И что-то был какой-то большой переполох, какую-то деревню сожгли, буквально близко. Все разбежались, и мы вконец с одной девчонкой прибежали прятаться. И старик там: «В сарай, говорит, идите!». Если вы были когда-нибудь в деревне, вы представляете – вот сарай деревенский, сено на зиму набили под самую крышу. За зиму оно осело. Так вот мы забираемся туда наверх, скатываемся к стенке и начинаем вырывать себе яму. Но, чтобы дышать, мы около стенки, в сарае щели там есть.

А как нам было вылезть? Хорошо, там тогда всё кончилось удачно, никто никого не поджог. А почему так глубоко, спросите? Потому что немцы или полицаи, когда искали, они били шомполами по сену, режущими. Знали, что прячутся люди. Поэтому мы скатились туда с девчонкой и вырыли себе яму. Но если бы нам не помогли, мы бы оттуда никогда не вылезли. Если бы нас спалили, мы конечно бы сгорели. Но только шомполом бы не побили. И это было почти все эти три года. Всё время в напряжении.

Подошел 44-й год, никакой, конечно, ни газеты, ничего. Иногда приходили сначала в 42-м году листовки с Локни. Я считаю, что это было ужасная, конечно, ошибка немцев, то что они так обращались с нами. Но я сама такую листовку держала. «За связь с тем-то и тем-то – повешенье. То-то, то-то и то-то – повешенье!» Представляете? Это сразу всех до такой степени настроило против. Сначала люди думали, ну идёт там кто-то, может и лояльно. Пройдет война, а мы тут землю получили, будем жить и так далее. И конечно вот этот посыл – это было ужасно. И потом слушаешь – вот там кого-то убили, этот говорит – зимою там шли, у нас деревня Мартьяново, а слева деревня Кривцы называлась. Вот шёл там кто-то в Кривцы, или в какую-то другую деревню, по озеру, и там кто-то валяется мертвый. Там убитый, здесь убитый, и это никакого обстрела и войны!

Конечно были, видимо, предатели, но в нашей деревне некого было предавать. Не было ни большевиков, ни кого, ни чего. Просто обыкновенная деревушка, и всё. А вот тут же в Миритиницах сейчас это волость, так сказать, а в Рыкайлове только почтовое отделение, а тогда, видимо, Миритиницкий сельсовет был. Так вот в этих Миритиницах там было несколько еврейских семей. Конечно, их уничтожили, расстреляли. Потом рядом ещё там деревня – расстреляли за связь с партизанами. Какая-то небольшая деревня, я знаю, что она называлась Барсуки, я не знаю, где она, где-то за Миритиницами, её сожгли с народом. Хатыть такая была. Зверствовали, конечно, как я теперь это понимаю, очень много там было именно украинцев. Знаете почему? Тогда-то я конечно этого не понимала. Мы идём на работу, а они там сидят, лежат без дела в своём доме, ещё там открыты окна, двери – не помню. И вот поют хором. И как сейчас помню – украинские песни. Я помню, ох как красиво. Ну у них такие красивые голоса, действительно большинство поёт. Так наверное и тогда, в далеком 42-м их всё-таки было много.

И потом ещё что со мной случилось, это перед самым освобождением. Это был конец сентября 43-го года, а в 44-м нас в феврале освободили. Я шла, гнала овец в поле, вечер. А овцы-то они такие – если одна испугалась, все, как сумасшедшие бегут. И коровы разошлись, я овец этих гоню, и смотрю – идут два немца и собака. Такие представительные, красивые. Я, конечно, засуетилась, а овцы испугались собаки – и в рассыпную. А собака подскочила ко мне и бац меня за одну ногу. Я подпрыгнула, и она меня за юбку. И юбка оторвалась. Я в сторону, и она меня с другой – у меня метка так и осталась на правой ноге. А они идут как ни в чем не бывало. Они были с дубинками, единственное что один собаке что-то гавкнул, она от меня отскочила. А тётка моя, у которой я жила, видела тоже. Она так психанула и собрала весь русский мат, что можно было собрать, и конечно, кричит самыми неприличными словами им в след. Видимо, с перепугу за меня, и она даже не думает, что там – понимают они или нет. И вдруг они так поворачиваются вдвоём, и таким же размеренным шагом с этой собакой идут к нашему дому. Ну, тётка тут, конечно, немного сбавила свой крик. И вдруг один на совершенно чистом русском языке, я думаю, что это наверное, прибалт какой-нибудь был, и говорит: «Мамаша, что вы орёте?» Тётка моя говорит» «Да как же не орать? Девчонку укусила собака. Медицинской помощи у нас нет. Что делать? Где я её лечить буду?» «Ладно, не волнуйтесь, у нас собака чистая», – он говорит. «А кто вас знает?» Вот такой разговор. А потом они «Ну, завяжите ногу чистым», и уходят. Ну что, завязали ногу, всё, конечно, обошлось.

Через сколько-то времени, а они стояли километрах в четырех, какой-то там отряд. Но это не относилось к коменданту, там госпиталь что ли был, я не была, не видела. И вдруг опять приходят, один из этих, говорящий. «Ну, здравствуйте!» Без собаки. «Ну как ваша нога?» - меня спрашивает. Я показываю – болит, тряпкой завернута. Там же ни бинта, ни йода, вообще ничего. «Я так не думал, у меня тоже ничего нет». А потом, сидя, говорит: «А вы откуда?» - на меня, значит. Я ему говорю: «Да я здешняя. Все мои родственники здесь». Он говорит: «Непохожа». А я ему: «Почему непохожа?» Он потом так говорит: «Знаете что, а где ваши отец и мать? Это вам кто?» Я говорю: «Это не отец и мать. Они в Ленинграде». Он так вздохнул, говорит: «Ой, как там сейчас тяжело!». Ну я, конечно не вступила с ним ни в какой диалог, ничего не спросила, и больше я ничего не знаю.

А потом пришлось мне с ним встретиться уже, наверное, где-то в ноябре. Моя нога болит, конечно, всё время тут гноится что-то, тряпкой завязана. Я мою пол. Пол грязнущий, я босая, грязная. И вдруг около окна останавливается битюг, лошадь такая огромная, и верховой слезает. Я обомлела от страха, и вдруг он входит и говорит: «Здравствуйте, Нина». И я поняла, что это тот самый. «И как ваша нога?» Я ему:  Болит!». «Как болит? И он говорит: «А я ничего не взял!». Надавал советов – наверное, они боялись даже лишнюю тряпочку взять с собой. А потом и говорит: «Ну, до свидания. Очень тяжелые времена. Больше мы, конечно, не увидимся».

А мы в это время слушали, видимо, бои шли около Великих Лук или за Великими Луками. И настроение такое было у жителей – просыпаешься, и слышишь канонада. От Великих Лук всё слышно, конечно, это 80 километров. «Наши стреляют!» Все радостные ходят такие, «Стреляют наши!». А потом: «Что-то сегодня не слышно…» И в таком духе.

Никаких лагерей я не видела. Говорили, что в Локне были лагеря с пленными, что пленные находились прямо зимой на улице, за проволокой, голодные, рваные. То есть, это не преувеличение, это так действительно. И на отход я видела немцев последний раз 28 февраля 44 года. Канонада где-то там грохает, но никого нет, ничего не видно. Все сидят, дрожат. А нас уже, ребят, отправляли в лес. Как бы, прятали. А получалось, мы-то уезжали, уже зима, февраль. Мы же уезжали в санях, на лошади. И найти нас в этом лесу, в зимнем – кому это нужно было всё? А в это время, когда нас вывезли всех подростков, я этого не видела – тут прибыли какие-то немецкие отряды, они зачищали уже перед отходом. И они и сожгли Мартьяново. А до этого выгнали весь скот, и погнали скот из деревни. Куда его зимой гнали? Чтобы погиб скот! И те деревни, которые на большаке были – Богданово, Рыкайлово – они сохранились. А такие, как Мартьяново, в которые никогда не заезжали, их подожгли. И всё это по озеру они ходили, поджигали. Но этого я не видела, мы были в лесу.

И когда сожгли деревню, зимний лес, все-таки видно было целая деревня, не один дом. Тем более, что мальчишки лазали на деревья смотреть, как там что такое. И конечно мы еще глупые дети, 15-16 лет, и мы все схватились и на лошади поехали в драгоценное Мартьяново, в горящее Мартьяново. И я запомнила – когда мы въехали в деревню, всё горит, я бегу к своему дому, где тётка. Наш дом стоит, не горит. Это сгорел тот, другой, а этот принадлежал нам, я даже документ нашла – оказывается, отец его купил в 20-м году. И ещё одна фотография сохранилась этого дома. Сейчас его, конечно, нет.

И в этот дом, в отцовский, поскольку тёткин дом сгорел, мы переехали. А дом был и по Псковской методе построен, всегда кольцом и ворота, надворные постройки. В Новгороде, в Ленинградской, там под одну крышу возводили.

И овцы валяются зарезанные. Оказывается, корову угнали, а овцы начали метаться. А тетка была решительная, она всех этих овец прирезала. И вот они валяются. Потом кругом были беженцы, наверное, они все это съели. Это было перед самым освобождением.  Это может быть 23-го или 26-го, я уж не помню.

А 28-ого в этой самой злополучной деревне, которая через озеро находится, с которого мы когда-то шерсть чесали, бежали. Мы не слышали, как нас освободили, видимо, они где-то у Великих Лук там подрались, а потом всё. И было воскресенье. А в Вертеницах церковь работала во время войны. И несколько набожных старушек потащились богу молиться. Через озеро где-то четыре километра всего – одно озеро перейти, другое. Это сейчас – 15 километров до Вертениц, потому что ни лодок, ничего нет. А зимой – четыре километра. И они пошли. Поднимаются на эту самую горку, как когда-то в 43-м году с партизанами встретились, и их там тоже останавливают. Но та древня тоже сожжена, там остался сарай и одна баня. И жители остались тоже, не погибли. И вот там жители набиты, а уж солдаты я не знаю, где там были, в палатках что ли уже. И вдруг этих бабулек завернули, сказали – «Идите домой, никакой церкви нет». То есть, это уже были наши войска. Пришли тихо, спокойно, без всяких пушек. Они приходят, эти бабки, крестятся «Слава тебе, Господи! Наши!» Кто-то там не верит, «А как вы решили что наши-то?» «А как же! Шапки и звездочки на голове!».

Ну, все спокойные, радостные ходят. Говорят, Алексеино наши освободили, деревня так называлась. Вдруг смотрят, по озеру с большого плёса идет обоз какой-то. Не обоз, а цепь мужиков. Те мужики, которые тут у нас ещё были в деревне, в возрасте лет около шестидесяти, они «О!, - говорят, - это, наверное наши». Они где-то нашли красную тряпку, на шест нацепили, за ними ребята на озеро и побежали встречать. Ближе, ближе – немцы!

Они прибегают, говорят – «От Гривцова идут немцы! Кошмар!» Мы тут опять переполох, действительно входят. И вот когда я вам говорила, что пришёл немец и сказал бабушке «Мать, клоп, клоп есть?», это было в 41-м году. Тут вошли – неизвестно что на голове. На ногах у кого солома, у кого чёрт его знает что, все конечно ободраны, смотрят исподлобья, но и не зверствуют, ничего.

Входят в оставшиеся дома – середина Мартьяново выгорела, около самого озера вот этот который сейчас мне принадлежит дом стоит, и на горе который, значит, тоже остается. Был тогда ещё, сейчас его нет. А середины нет деревни. И вот они проходят, наверное, внизу там, около озера, они не остановились, они пришли вот в наш дом, а у нас, по-моему из Холма, из Великих Лук, женщин с детьми целая куча. И спали мы так – вот так вот изба деревенская, солома, мы, хозяева. А все по этой соломе и все. Никто не разбирался. По-моему никаких простыней, чем-то накрывались и все. Солома по всей избе. И вот они входят, ну я не помню, куда разбежались бабы и дети, но я запомнила, что они входят и не обращая внимания на клоп или что-то – никто никаких вопросов не задает. Я знаю, что они прямо все на эту солому и залегли. Уснули, наверное. Я не знаю, где мы провели вот эту ночь, а утором они тут стали копошиться, одеваться, хотя они не раздевались, может они ели что-то. Всё это молча, нахмуренные такие. Говорят, что их было человек сто тридцать. Но я не знаю, так сказали.

Я не знаю, куда делись ребята и бабы, но почему-то когда вдруг перестрелка началась, когда вдруг затрещали автоматы, видимо, пулемёты, но не пушки, а что-то мелкое. Они все тоже вышли, я не знаю, что там делалось, я села за печку. А эти бабки наверное тоже в доме были, потому что все оказались в подвале. Одна я наверху, за печкой. Потому что оттуда стреляют, а тут две печки русские. И мне видно, что они бегают, что-то вякают по-немецки, какая-то стрельба. Но потом замолкло всё.

Сколько это времени продолжалось – не помню. Замолкло, и я встала. И когда я пошла, мне, значит, там с подвала кричат: «Нина, что там7» В подвале все сидят беженки, женщины дети, моя тётка. Я говорю: «Не знаю. Кто-то бежит от озера». И идут в белых халатах, с автоматами, бегут наши бойцы. И знаете, почему я решила что наши – никаких звезд я, конечно, не вижу. Первый бежал раскосенький! Со Средней Азии, наверное. Я говорю: «Это наши!» И они всей кучей полезли из этого самого подвала, охают, выскочили оттуда и прямо на них бросаются, на этих солдат. А солдаты наши бегут и обнимают, и так далее. Вот так освободили Мартьяново.

А потом говорят, что эти немцы частично погибли при этом маленьком бое. А какая-то часть, видимо, попала в плен. Потому что я видела, мальчишки наши, почему-то, видимо начальник стоял какой-нибудь, может штаб. Потому что вдруг они везли на санках этих раненых и обмороженных, каких-то немцев. За Осташкиным до самого большака, до Богданова, если ехать от Локни, всё лежали немецкие трупы. Знаете не страшно было. Они лежали весь март. И я уже освобожденная ходила – А, я уже начальником была! Это тоже интересно – пять классов образования, вы не шутите! И начальником в каком отношении – меня послали записать, какое население сохранилось. Ну, не меня, а всех вот этих подростков. Других-то не было, наверное, грамотных людей. И распределили нам деревни, обойти и записывать. Сейчас вот мне скажи, на трупы смотреть страшно, а тогда – этот красивый такой, а тот – молодой.  И ничего нигде не дрогнуло.

Конечно к концу марта, поскольку снег уже сошел, видимо все вот это стащили в одно. Я знаю, где их похоронили. Но я не знаю, как администрация отнеслась. То ли это так и осталось безымянной ямой, то ли их оттуда вырыли. Я когда проезжаю, говорю – а вот тут похоронены были немцы. Знает ли об этом кто? Потому что по округе в таком возрасте и то уже никого не осталось. Теперь-то конечно никто не помнит, потому что уже тридцать с лишним лет прошло, а тогда меня знали. А сейчас этого никто не помнит.

Вот так с немцами и кончилось. После этого мы собрались ребята, 14-15-летние, и никто никогда никаких планов не строил. Говорили о том, об этом, как подростки, смеялись. Вот зимой сидим, горит печурка и кроме неё никакого света. А в окно смотришь – какой-то обоз пошел. Притаимся и всё.

А тут сразу же, ещё пленных немцев ведут, трупы подбирают. И ребята встречаются – слушай, а ты куда? А ты что? И, понимаете, уже заговорили о жизни. И потом это буквально через несколько дней, но очень быстро, видимо в начале марта, вдруг я откуда-то иду, и мне говорят – «Нина! Тебе письмо от отца пришло!» Вы понимаете, всё, что приходило в Рыкаловское почтовое отделение, там кто уже был начальник – всё это вскрывалось и всё читали, кому чего. Поэтому письмо мне ещё не пришло, но по сарафанному радио мне сказали, что мои родители живы.

Неофициально он спрашивал – в 41-м году, девочка таких-то лет, прошу сообщить. И ему видимо написали, и он мне прислал вызов в Питер. Это тоже эпопея. А область-то Калининская! А вызов-то нужно послать в Калинин! А в оккупированных-то столько людей, и всех нужно проверить, кого пустить в Питер, а кого не пускать. Я же тоже фигура. В общем, короче говоря, этот вызов в Калинине и лежит где-нибудь в архиве, где он там должен быть. Послать-то мы его послали, но я ничего в ответ не получила.

А у меня уже была мысль – учиться! Все эти деревенские штучки-дрючки, ухаживания мальчиков – всё, этого ничего не нужно. Только учиться. И вот я девочка 16 лет, барышня, можно сказать, почти, и я жду этот вызов. Да ещё что я не сказала – в этот период, как нас освободили, нас подростков собрали и послали по деревням записывать, кто живет и какие убытки. И представляете, я, высокообразованный человек с пятью классами иду – идут обозы солдатские, едут какие-то повозки, грязь эта – март месяц. Сейчас бы, старуха, сказала – ай, ай, ай, тут солдаты едут! «Девчонка, ты куда идешь?» И чтобы хоть кто-то сказал какое плохое слово! Какую-то скабрезность, как сейчас можно из машины девушкам получить. Никто ничего.

Я приходила, находила жителей, записывала как кто, да что, сколько было построек в этой деревне, что сожгли, какие там приблизительно метры того и сего. Я что-то с чем-то множила, что-то составляла. И вот эти убытки, наверное, пошли в общую казну. Может где-то ещё эти сведения лежат, потому что мы сдавали их в сельсовет, а сельсовет посылал дальше.

В общем, подходит лето, никакого вызова, документов не приходит, а у меня метрики сгорели. Никакого документа нет. Ничего. И вызов отправлен. И вдруг приезжает потерявшийся один парень. В 1941 году он был с матерью на даче там. Он был такой шустрый, постарше меня парень года на два. Он исчез, и все стали говорить, что видели там его убитым. Такой разговор. В общем, во время войны его так и не было. И вдруг он приезжает в какой-то форме военной, ему уже 18 или 19 лет. И значит, все «Юра, Юра приехал!». Мы с ним не были знакомы, но поскольку одна деревня, какие-то общие разговоры. И вдруг он мне говорит: «Я выезжаю в Питер сейчас. Поехали?» Что я соображала, я не знаю. Я сказала: «Поехали». Я прихожу, тёте говорю: «Юрка меня берёт, мы поехали». Это был август месяц. Тётка говорит: «Ну что же, поезжай!».

То есть, ни документов, ничего, я собралась в Ленинград ехать. Пошли. Его мать, этого Юрки, пошла провожать, она так и была в оккупации всё это время. И моя тётя. Мы, значит, с вязанными узелочками, у меня уже местным сапожником были сшиты туфли кожаные. Настоящая кожа, везде кожа. Была плюшевая жакетка, очень модная, тётка мне дала. Сарафанчик, сделанный из моего платья, в котором я приехала. Тёткой куплена кофточка в украинском стиле и платочек. И сумочка и какой-то узелок. И вот мы пошли.

Пошли в Локню, Локня – 35 километров. В Локне ещё никаких поездов не ходило. То есть, поезда ходили только воинские эшелоны, потому что там немцы что-то все сняли. И поезд с пассажирами приходил только до станции Сущёво. Это около 30 километров от Локни. Мы приходим в Локню, город разбит полностью. Сейчас приезжаем, там вокзал, то, сё – а я помню довоенный вокзал. Там были типовые вокзалы, при социализме построенные, красивые, с ресторанами. А тут – ничего, голое поле. Стоит будка какая-то и всё. Около рельс лежат кучи угля почему-то. Мы дошли, видимо, к ночи уже подошло. Поездов, говорят, никаких пассажирских нет, вы не сядете. Ходят воинские эшелоны, они почти не останавливаются. Мы переночевали – вот этот парень Юра, я, моя тётя и его мать. На этих углях. А утром пошли в это Сущёво, которое еще 30 километров. Пришли, в э Сущёве то же самое. Народу!!! Будка стоит, и больше ничего. Все разбито. Ну и поезд стоит, вагоны пассажирские.

Ну я по глупости, конечно – я такая, девчонка, многое не принимала, не соображала, я полностью надеясь на этого Юру, что дальше скажет он мне. Он куда-то пошел, туда, сюда, а потом приходит и говорит: «Пошли». И вот тут-то я  бросила свой узелок, поцеловала свою тетку, бросила жакетку и пошла с этим Юрой. В сарафанчике. И с носочками – носочки тогда были шерстяные, потому что шерсть была, а другого не было.

И подходим мы к поезду. И он говорит: «Вот она», проводнику. Она говорит: «Ну, давай!» Он накидывает на меня шинель, и я вхожу в вагон. Ну а он, значит, у него документы, а потом он сам входит. Хорошо, зашли. Сколько мы там были, я уже не помню. Поезд тронулся наконец. Билетов не давали. В вагоне потом шёл, как это там, НКВД, чёрт его знает, кто-то из таких наблюдающих, и с ними кассир.

Проверяли сразу же документы и выдавали билет. Мой Юра засуетился, туда-сюда чего-то, а я забралась на вторую полку и легла боком. Я так до Питера по-моему и не повернулась. То есть, я ни разу никуда не слезла. А вагон-то был военный. Офицерский – ехали не просто солдаты, а все какие-то молодые лейтенанты. Весь вагон. Этот Юра с документами подошел к кому-то и попросил купить мне билет. Как они это сообразили, я не знаю, кто за что мне выдали. Они билет мне купили. Едем. Мне запомнилось то, что было очень весело. Я лежала, мне тоже было смешно. Потому что молодые же мужики-то все, травили анекдоты, хохот. Остановится – идет эшелон с ранеными. Тот: «Куда едете?» «В Ленинград». «Ой, я из Ленинграда! Ребята!» И вот эти, кто ещё может вертеться, вылезает из окна и в наше окно влезает. Вот на моих глазах это было. Всем было страшно весело. Я, конечно, лежу, молчу, ни гу-гу. А в вагоне все веселятся. Анекдоты, но ничего скабрезного не было, хотя возможно женщина была я одна единственная. Не помню, чтобы кто-то там выругался – нет.

И вот мы едем-едем-едем. Подъезжаем мы к Вырице, видимо. И опять идет какой-то конвой, проверять это самое. Юра мой засуетился, выскочил там чего-то с ними выяснять. Документов-то нет, не знаю, что он там говорил. И потом он говорит: «Не волнуйся! Я приду сейчас». И его уводят.

Я конечно лежу, дрожу. Что, теперь вообще осталась одна? В общем, от Вырицы до Ленинграда я ехала не зная, куда дели моего Юру, и что будет дальше со мною. Вот какое-то кино было, так же девчонка одна пробиралась в блокадный Ленинград как я, я вспомнила. Наконец мы приезжаем в Питер. А Юры всё нет. Все эти солдаты выходят с вагона. Я тоже следом. С полки взяла узелок – его, моего узелка нет. И выхожу с этим узелком из вагона. Витебский вокзал, ну вы представляете эта крыша. Я подхожу под эту, где закрытое, и аккуратненько становлюсь около стеночки с этим узелочком, стою. А тут, значит, и солдаты, и гражданские идут. И такая цепь стоит солдат, и посередине проверяющие. Документы проверяют у тех, кто въезжает.

Наконец я остаюсь на этой платформе одна. Я стою, а эта цепь, проверяющие, на меня смотрят. Я не знаю, сколько они времени посмотрели, вдруг бежит мой Юра. Машет бумажкой какой-то и им предъявляет. Они его пропускают, он берет меня за руку и говорит: «Пошли!». И мы выходим с ним.

И вот сейчас на Витебском вокзале, там была комендатура, там по-моему сейчас милиция, на втором этаже, где как сразу выходишь. И мы заходим в эту комендатуру. Он привел меня туда – там всё старинное, красивое. Он мне:  «Сиди, говорит, здесь!»  Стучит в дверь и проходит туда в дверь. Я сижу. Платочек, в кофточке, в сарафанчике. Сколько времени, я не помню, мне показалось, что долго. Вдруг открывается дверь, выходит этот Юра и красивейший мужчина, как я теперь представляю. Лет тридцати, наверное. Ещё и погон золотых я толком еще не видела – золотые погоны блестят, не знаю, в каком он чине. Он говорит: «Ну и где она?» - этот военный. А он говорит: «Да вот она, сидит».  А он – «Ну ладно, будьте счастливы, дети мои». И выпускает нас в город.

Что Юра там плёл, точно не скажу, но по-моему он сказал, что женился и везёт девчонку домой. В общем, в таком вот духе. А я-то родилась в Октябрьском районе, дом 51 на Декабристов, там и жила. А во время войны попала туда бомба. И мама переехала на Союза Печатников. Теперь где театра нового, Мариинского, зал, а напротив дом 4. Вот она переехала туда. Я хоть уехала девчонкой, но хорошо представляла, где это – Печатников. Наверное, у нас не было денег, но мы почему-то с Витебского вокзала пошли с ним пешком. Пришли на Печатников, поднялись в парадную, я звоню в квартиру 24, я знала уже адрес. И открывает мама.

И что с ней было! Её первое слово, что она сказала? «Ай! Без документов!» И падает в обморок. Она сразу поняла, что я без документов. А потом, я говорила, меня ангел-хранитель всё-таки держал. Вот этого дяди, который тут нарисован ещё сто лет тому назад, у которого я в деревне жила, у него брат был в Смольном. Не знаю, какой там чин, но не баранов пас, а какой-то начальник. Весь Ленинград хозяйственная часть, ну что-то в общем шишка большая.

Конечно, мой двоюродный брат, который тоже был уважаемый товарищ, тут работал во время войны тоже, потом мой отец где-то поплакался, он же в 44-м году стоял тут уже в Неве, на фронте уже не был. И они по-моему к этому Артёму Дмитриевичу, так его звали, эту шишку, который моего деревенского дяди брат родной, ходили. В общем, послали запрос о моем рождении. Октябрьский ЗАКС был эвакуирован в Киров (Вятку). Но мне же надо паспорт в 16 лет получать. А из Кирова – послали запрос, ещё нет. Но у мамы в паспорте я была записана. И вот по этой маминой записи мне выдают временный паспорт. И я не попадаю на торф. Потому что в 16 лет мне нужно было ехать с моим великолепным 5-классным образованием на торфоразработки. А я попала в школу. Таких, правда, было много нас. И я превратилась в маленькую девочку, я забыла, что мне 16, никаких мальчиков, ничего. Я стала ученицей. Хорошо, что меня определили в шестой класс. Потому что несколько моих подруг приняли в тот же пятый, потому что они учились плохо еще до войны, и их в шестой даже не взяли. Но я-то была отличница, поэтому меня в шестой. И с большими трудностями, потому что я была очень застенчивая, мне очень было стыдно, что я такая большая, и ещё где-то хожу в школу. В общем, получала я образование скачками. Из школы я ушла в техникум, техникум мне не понравился, я стала заочно сдавать, и так далее. Потом и начала жить нормально.

 

Интервью записано Денисом Шаляпиным на видео в июле 2015 года.

Текстовая версия: февраль 2022 года.

Автор выражает благодарность Ольге Александровне Ясененко за неоценимый вклад при работе над текстом.

 

 

 

Реплика автора сайта

 

Познакомились мы с Ниной Васильевной по воле случая, хотя до того с полвека жили не только в одном городе и районе, в одном квартале! Вышло так, что она является родственницей Алексея Седельникова – руководителя группы создателей народного музея, с которым я был дружен, он нас и познакомил.

Встретившись, мы стали изучать вопросы происхождения. Долго прикидывали, вспоминали, сравнивали. И вроде, сходится всё. А как дошло до места рождения наших пращуров, тут уж сомнения все отпали полностью. Мы родственники. Кровные, хоть и не прямые. Поистине, тесен мир!

Тут самое время степень родства бы описать, хоть и непросто сделать это. Отец Нины Васильевны – родной брат моего прадеда. Значит дед мой, Егор Семёнович приходится ей двоюродным братом. А мне кем она приходится? Двоюродной бабушкой, пожалуй... Ну, хоть бы и так. Не в терминах дело.

 

 

Маленько поднатужившись, вот такое генеалогическое древо Шаляпиных составлено было. Нельзя не признать, что белых пятен в нём предостаточно. Но уж лучше так, чем никак, не правда ли? О большинстве из отмеченных тут родственников я ни малейшего представления не имею.

Моим прадедом был Семён Антонович Шаляпин, у которого было два сына: Семён Семёнович (старший) и Егор Семёнович – мой дед. Сейчас уже сложно сказать, что у них в семье были за отношения. Но, очевидно, какая-то кошка пробежала промеж братьями, поскольку активного общения не было.

С семьёй Семёна Семёновича Нина Васильевна многие годы весьма плотно общалась, однако о его брате – Егоре никогда не разговаривали. Она лишь знала, что такой человек существовал.

И в моей семье никогда об Семёне не рассказывали. Бывало, бабушка говаривала, что у деда были братья, но где, и кто, не могла сказать. Сам Егор Семёнович с войны не вернулся. А вот Семёну Семёновичу повезло больше.

Поколение моих бабушек и дедушек – это люди, рождённые в десятые годы XX века. Если вдуматься, Нина Васильевна должна бы принадлежать к этому же поколению. Однако она значительно моложе, поскольку поздний ребёнок, единственный в семья и рождённый в 1928 году. В результате она была по возрасту даже ближе с племянниками, нежели с двоюродными братьями. И военная пора пришлась на её детство. Вот об этом, непростом в её жизни периоде, я и попросил рассказать Нину Васильевну.

Выше представленный рассказ – это уже вторая публикация. Первая была посвящена истории её отца – Василия Антоновича и опубликована в июне 2017 года. Настоящий рассказ был записан на видео в 2015 году и в 2022 переработан в текст.

В 2022 году Нина Васильевна отметила свой 94-й День рождения. Хочется от всей души пожелать ей здоровья и активного долголетия!

 

Денис Шаляпин

     

      

Новое на сайте  •  Гостевая книга  •  Алфавитный указатель  •  Ссылки  •  О сайте  •  Почта  •  Архив

 

© www.kupsilla.ru 2007-2024