Я родилась 1928 году в Ленинграде.
Но род мой пошёл из Псковской губернии, позднее это была Калининская область,
Локнянский район, Рыкайловский сельсовет (почтовое отделение) , Миритиницкая
волость, деревня Мартьяново. Все там родились
Шаляпины, целый род. Я провела почти всё детство в этой деревне. В ней родился
не только мой отец, но и моя мать, поэтому эта деревня была для меня самой
родной. Там жили все родственники – Шаляпины и мамины родственники. Всё своё
детство, каждое лето, я бывала в этой деревне, в Мартьянове, и всю войну провела
там. Вот, как это было...
В 1941 году, уже когда я была
12-13-летней девочкой, меня отправили на лето одну отдыхать. И я приехала туда
за четыре дня до начала войны. Как сейчас помню, 16 июня. Причем, смешно, в те
времена поезд приходил на станцию Локня, и других средств не было, чтобы доехать
до Мартьянова, никакого транспорта. А Мартьяново от Локни находится в 35
километрах. Приезжал специально кто-то на лошади из родственников. И когда мы
ехали за четыре дня до войны, я такая «умная» девица была, что тот дядя, который
меня встречал, родственник по матери, любил поговорить, а радио ещё там не было
и электричества не было – это очень глухая деревня была около озера. Так вот, он
и задал мне вопрос – как ты думаешь, будет ли война? Тогда всё это как будто в
воздухе витало. Я, как умный пионер, сказала: «Что ты, дядя Гриша! Войны не
будет, ведь с Гитлером заключили пакт!» Не знаю, что он подумал, но на этом наш
политический разговор закончился.
Через четыре дня началась война, и
для меня, откровенно говоря, она прошла не так уж и страшно. Потому что деревня
наша от дорог, от всех отходила, далеко была. Там никогда по-настоящему немцев
не было ни гарнизонов, ни других каких частей. Наездом, проездом, так бывали.
Ровно через месяц немцы уже
перешагнули через нас, через Великие Луки – уже куда-то к Москве катились. И вот
этих боёв мы не видели. То есть, тут оказались просто наши солдаты в «мешке»,
так теперь я понимаю. Действительно, они были везде-везде-везде.
А первого немца, которого я
увидела, который вдоль озера ехал из другой деревни – там же вдоль озера было
шесть деревень. Он ехал с запада один на мотоцикле и вдруг оказался в деревне.
Тогда он мне показался в возрасте, а сейчас я понимаю, что ему конечно не было и
тридцати. Здоровый такой мужчина, молодой.
Поразило то, что наши солдаты все
были в гимнастерках, в обмотках, разбитые, перепуганные, да ещё и в «мешке». А у
этого конечно был вид презентабельный. Великолепный костюм блестящий, каска на
голове, сам здоровенный такой. И к нему пришёл сдался наш один боец. Меня такой
разобрал ужас – это фашист! Потому что все-таки много было тогда
пропагандистской литературы, в газетах печатали часто карикатуры и на Гитлера, и
на фашистов. И вот этот немец для меня олицетворял целое представление о
фашистах. Только не гротескное, конечно, а красивое.
А если перескочить немножко назад,
то в этот месяц, с 22-ого июля сорок первого, там были уже немцы, я видела, как
угоняли скот, как брали мужчин, которым больше 40 лет, на войну уходили. Но я в
силу своего ещё детского видения не воспринимала это, как большое горе, и даже
не понимала. У меня же родители остались в Ленинграде, и я с ними расстаюсь. Но
я не помню, чтобы меня это очень пугало или расстраивало. Потому, что мои тётя и
дядя по матери были бездетные, и они меня полностью окружили заботой и любовью.
Как пришли немцы, колхоз
рассыпался сразу же. То есть сразу поделили землю, сделали наделы-полоски, и в
зависимости где там получше-похуже, каждому раздали поровну. Был ли приказ, то
ли сами мужики оставшиеся, лет под шестьдесят так решили, не знаю. Видимо это
уже был июнь, уже было запахано что-то для колхоза. Во всяком случае, это лето
так закончилось, более-менее. Осенью, конечно, никаких немцев у нас в Мартьянове
не было. Но в начале пошли наши пленные бойцы. И те, которые из-под Ленинграда
местные жители – Мга, Пушкин. Оказалось, многие мартьяновские – деревня большая,
я помню 37 домов, а мать говорила, было 50 когда-то. И видимо родственники,
которые не были в армии, пожилые или по болезни, пешком. Особенно помнится семья
со Мги, они с марта во Мге жили. Глава семьи пришел узнать на родину – есть ли
Мартьяново и можно ли туда приехать. А он сам во Мге жил. Пришёл пешком, у него
какие-то родственники там были, поговорил с ними и пошёл за женой. Привёл жену и
все это во время войны.
Ночь, 42-й год, зима. Это значит –
полное переселение народа. Днём никто не идет, как ночь наступает – кто-то
стучит в окно. «Мамаша, дай поесть или что-то такое, необходимое». И надо
сказать, жители Марьянова, женщины, я теперь понимаю – это были не старушки.
Потому что я сейчас – старушка, а им, наверное, тогда около 60 было, уже знали,
что ночью будут люди. Ставились котлы, чтобы можно было кормить.
Весь 42-й год мы жили под таким
немцем, что я их и не помню. Один раз осенью приехали, проезжали, наверное,
какой-то отряд. Я запомнила только что у тёти был хороший дом, и по меркам
тогдашнего времени – бедность все-таки была большая. У них был как бы обставлен
дом. Представляете русскую избу, когда лавки и стол, русская печка, а там за
русской печкой кровать и полати – такой был расклад. А тут нет, у них какая-то
мебель была всё-таки, стулья, кресло. Кровати нормальные, с шарами. Пришёл
немец, я запомнила, что он вошёл и говорит: «Матка, матка, клоп есть?» Моя тётка
говорит: «Какой клоп, никаких клопов нет!» И видимо это был денщик. Пришёл
офицер, тот конечно ни бэ ни мэ, на наших не обращал внимания. Кровати наши
скинул, все разобрал и дальше хозяйничал. Но нам никакого притеснения, ничего не
делал. Как другие говорили, что иногда они вызывающе вели себя – а тут нет,
культурненько так офицер постоял, не более двух ночей, а потом они ушли. Это ещё
перед самым 42-м, осенью.
А потом пошли-пошли-пошли солдаты.
Это всю зиму. А весной опять начали каждый на своей полоске пахать. Скот угнали,
но фактически поскольку немцы очевидно захватили всё, но не всё вывезли, потом
уже крестьяне бегали и видимо этот и другой скот по лесам искали.
Мартьяново стоит на озере, оно
называется Ужо, потому что у него есть узкое место и большие плёсы, такое
соединяющееся озеро. Там рядом много озер – более мелкие, а более крупное –
Локново называется. Оттуда идёт река Локня. Оно более круглое. И говорят, между
этих озёр – лес, который принадлежал некоему Мартьянову, отсюда и название
деревни. А лес был смешанный, там дубы, березы, осины. Поскольку всё это
убиралось и косилось, были чудесные лужайки, грибы, ягоды. Много яблонь было
диких, специально собирали. Груши, орехов до 70-го года было много, привозили
мешками. Фундук наш, псковский.
|
Фрагмент карты 1937 г. |
|
Карта 1937 г. |
|
Фрагмент
спутникового снимка 2017 г. |
|
Мартьяново и
окружающие деревни на карте Яндекс 2022 г. |
Василий Антонович, Марфа Ивановна
и Нина
Шаляпины 1937-1938 г.
|
Мартьяново, дом Василия Антоновича Шаляпина. У дома слева направо: Марфа
Ивановна Шаляпина, Нина Васильевна Шаляпина, Татьяна Андреевна Кондратьева,
Иван Андреевич Кондратьев, Ефросинья Фёдоровна Кондратьева |
Памятник с именами погибших в Рыкайлове.
Фото 1970-х гг. |
|
Вид на Мартьяново с Алексиной горы
Фото 1970-х гг. |
Вид с озера Ужо на Мартьяново
Фото 1970-х гг. |
Вид на озеро Ужо с Алексиной горы
Фото 1970-х гг. |
|
А потом вот эта куча наших солдат, которые везде сидели, во всех щелях, куда-то
они рассосались, к осени. Но я конечно не ходила никуда дальше дома, не знаю,
вроде говорили, что в этом лесу между озёрами Ужо и Локня была куча машин. О
танках я не знаю. Обмундирование там кто-то пытался вытащить, деньги там
сыпались и прочее. Это я так уже, слышала с чужих слов. Куда это потом всё это
делось – не знаю, потому что до 44-ого года, пока оттуда не вывезли меня, я
конечно ни в какой лес не ходила. Это воспоминания о лесе у меня предвоенные,
когда мы с мамой ходили туда гулять. Там был как парк.
Значит, 42-й год. О партизанах
тогда ещё по-настоящему не слышали. Приходили какие-то с ружьём, говорят:
«Мамка, давай сапоги, валенки. Полушубок есть? А что там – давай! Свинины
давай!» Кто такие? – сами понимаете! Лето 42-ого проходит так, более-менее,
спокойно было. Как обычно – никаких немцев, никого к нам, конечно, не было.
А работа, да. Куда-то должна была
явиться вся молодёжь. Но мой год то ли не подходил, то ли мои родственники может
быть меня как-то закрыли. Не знаю, 28 год, кажется, вроде бы не походил по
времени. Там оставались ещё парни 23-его года даже 24-ого. Потому что быстро
заняли нас, а они ещё не были на действительной службе. Вот, например, наш
родственник Борис Федорович который погиб, он видимо 21-ого или 20-ого года. Он
был уже на действительной. И девушки, которые до 27-ого года были – вот они
куда-то были все свезены и угнаны в Германию. Вернулись две сразу же. С
какого-то пункта. Я не знаю, так это или нет, глупая тогда была, многого ещё не
обдумывала, я помню что они говорили, что мы обманули комиссию, мы растеребили
себе животы и руки и выдали это за чесотку. И немцы их с чесоткой отпустили. А
многие, которые остались – их угнали. Но их судьбу я знаю. Некоторые погибли
там, особенно мужчины погибли, потому что они работали на заводах. А девушки
почти все вернулись, которых я знала. Но они работали в сельском хозяйстве. Вот
это было всё 42-й год.
Осенью 43-го тоже не помню, у нас
никаких немцев не было, живём спокойно, работаем на себя. Кушаем тоже неплохо,
потому что раз на себя – то всё нормально. Только если ночью кто-то приходит
пограбить. Но это непонятно кто. Наконец как-то в спешке 10 февраля 1943 года
пришел какой-то отряд. Мы их приняли за настоящих партизан. Они были в
маскхалатах, с автоматами, в общем, всё это было.
А Ужо, если мы туда посмотрим, эта
очень широкая часть, одна из широких частей, и потом – перевоз, более узкая
часть. И на другой стороне – деревня. Одна напротив другой была. Зимой ходили
просто по льду, а так на лодках, конечно, переезжали. Но поскольку это февраль
месяц. А там была какая-то чесальня, кто-то открыл производство, чесальная
машина. Собрала шерсть и тётя говорит, пойдем чесать. Зима, мы перешли озеро.
Мартьяново стоит, как бы ниже горка, а та гора – высокая. Сейчас она подзаросла,
как бы срезалась. А так она была высокая. В 61-м году мой супруг ездил, лыжи
сломал с неё.
Мы поднимаемся к дому, и вдруг я
смотрю – дерево, а на дереве ничего нет, оно все инеем покрыто. А на меня
смотрят глаза. А это в маскхалате стоит часовой, и только глаза. Я так обалдела,
смотрю, а тётка вообще ничего не поняла. Он говорит, конечно: «Стой! Куда
идёте?» Ну, мы идем шерсть чесать. «Ну, хорошо». Заходим в первый дом, там сидят
какие-то серьёзные товарищи, говорят – ну, хорошо, идите туда, куда вы шли, в
тот дом, где часовой, чешите шерсть. Но пока мы не уйдем из этой деревни, вы
никуда не уходите. Приказано – и всё. Деревня ещё не была сожжена, и мы пошли в
тот дом.
Когда мы пришли в тот дом, там
было уже десяток таких же, которые пришли туда тоже чесать шерсть. Бабки там, и
даже мужички. Просидели сколько времени, я уже не помню, и вдруг говорят – обоз.
Кто-то в окно смотрит – от другого озера, потому что третье озеро Алё
называется, оно соединено рекой. И вот от этого Алё, а оно всего в трех
километрах от Ужо, идет обоз. А кто обозе в 43-м году, вы же понимаете? Ой, ой,
ой – кажется немцы! А видимо это были не немцы а полицаи. А потом вдруг – мы так
и сидим в этой избе, и вдруг начинает ту-ту-ту-ту-ту, в общем, перестрелка. Ну,
народишка, конечно, перепугался, из изб выскочили. Я помню, сообразила, что раз
там идет обоз, дом стоит так, зачем, куда я побегу? Я здесь сяду. Я вышла и как
бы села за дом. А потом выбегает моя тетка, с перепугу тоже. И мчится по
направлению к Мартьяново, то есть, к озеру. Ну и я за ней. И потом за мной – тот
мужчина, что когда-то пришел из Ленинграда – он видимо был не взят, у него
какая-то болезнь была. Он бежит, и мы подбегаем к сараю, а там сарай полный уже
жителей набился. А тут уже идет трескотня очень большая. Автоматы или минометы,
я уже не понимаю. Треск большой, идёт бой.
А эта деревня стоит на горе, и
таким образом мы к Мартьянову, к озеру спускаемся. Тётка моя осталась там в
этой риге, с этим народом, а я, как молодая и энергичная, побежала с этим
мужчиной вместе. Что я запомнила? Я бегу в лес, а у меня полушубок нараспашку,
снег в феврале месяце глубокий, я задыхаюсь. Он поворачивается: «Нина, ты
ранена?» Я – «Нет!» И так мы выбежали на озеро и перешли на свою сторону, так
называемые сопки, с моего окна видно. Там стоял горох кажется. Причём сено тогда
закручивали, а сейчас просто заворачивают. Называется это по-псковски «одонки»,
я не знаю, как в других местах их зовут. А вот это «ометом» называлось, когда
горох или что-то такое вьющееся.
Подбежали мы к этому омету с этим
мужчиной. Я так «Уф!» - как будто уже дух вон. Смотрю – сидят какие-то три или
четыре девчонки. С сумками и в полувоенной одежде. Одна и говорит: «Тебя
ранили?» Я говорю: «Нет». Ну, нет, так нет. Оказалось, бой идет, а это –
санитарки. Они спустились вниз и ждут этот отряд, который должен спуститься. Ну,
посидели, раз не раненые, эти санитарки остались около этого омета ждать, а мы
быстренько – там уж совсем недалеко наш дом, перебежали эти сопки и пришли
домой.
Мой дядя стоит на крыльце,
подметает. Я пришла, тоже села – сижу, смотрю в окно. Вроде бы ничего.
Тыр-тыр-тыр-тыр, тю-тю-тю-тю, но не то, что там, пушки стреляют, так, какая-то
идёт перестрелка. А потом смотрю – я то не видела, как с озера спустились – мимо
нашего дома от озера идут по деревне те самые, в белых халатах.. С автоматами.
Идёт огромная цепь, большая цепь. Ну, я сижу. Интересно – идут, идут. Они
прошли, как будто бы, мне кажется, но стала перестрелка ещё более интенсивная. А
амбар, сарай, стоит перпендикулярно к озеру. И вот говорят, за этим сараем
залегли минометчики. В общем, не автоматы, а что-то покрупнее.
И развязалась перестрелка. Те с
горы стреляют, эти чёртовы полицаи, или как их, кто там был. А эти уже более
низко стоят. Сколько времени перестрелка была – не знаю. Во всяком случае, сарай
дядин загорелся. А так как там было сено и прочее – ну кто его будет тушить? Он
начал гореть, потом перешло на надворную постройку. И когда он перешёл на
постройку, вот тут дядя уже выскочил. Он выпустил лошадь – были уже свои лошади,
прогнал, лошадь пошла, и корову прогнал из хлева. А поросята, овцы, куры, что
там было зимой, такая мелочь, это уже конечно не выгонишь. В общем, всё сгорело.
Ну и хлеб, конечно, был на зиму. То есть, запасы, в амбарах которые лежат,
зерно.
Потом мы его ели, потому что
сверху обгоревшее, а внутри покопаешься – как зерно. Только как даст в нос этим
дымом! Но всё равно нужно было есть. Ну и постепенно это все начало гореть и
дошло до дома. Дядя стал всё выбрасывать, окно выбил и мне сказал: «Прыгай». Я
прыгала – дом уже горел. Ну, что он там выбросил, не знаю, уже не помню.
А партизаны, если это они были,
они всё-таки ещё шли, что-то ещё там видели, видимо, наше горение. Потом
закончился бой, горение перешло на другой дом. Тушить там некому, бабешки все
попрятались. И тогда не знаю, нужно ли вспоминать, кто-то из этих партизан
заметил, что такая деревня есть на свете и что тут был пожар.
Я помните, говорила, родственник
моей матери, по её двоюродной сестре, видимо в каких-то партизанских соединениях
где-то был на нашей стороне, на советской. И он очень интересовался, и он,
очевидно, встретил людей из этого отряда. Видимо кого-то спрашивал, и кто-то из
этих, которые прошли через деревню, солдат, рассказали, что там сгорели дома,
погиб старик и девчонка. А так как они обрисовали, где дома горели, было озеро,
и этот родственник сообщил в Сибирь – его жена была эвакуирована в Сибирь, что
вот такой случай, Григорий Дмитриевич, видимо, погиб, и Нина. Потому что знали,
что я там. Сарафанное радио, наверное, лучше, чем почта ходило. Его жена,
которая с Сибири, написала своему брату в Питере, который был в блокаде. А он,
двоюродный брат, моей матери сообщил, что погибли и я, и дядя. Таким образом, с
43-его по 44-й годы считали меня погибшей.
Что еще было в 43-м кроме этого
пожара? Было довольно спокойно. Школ никаких, конечно, не было, медицины тоже
никакой. И понятия даже об этом не было – мы ничему не учились. Интересно, что
мы, ребята, собирались – и местные, и которые беженцы, из Великих Лук, из города
Холм. Там говорят, в Холме всех мужчин расстреляли, а женщины с детьми приехали
к нам. И поэтому в этих домах жила тьма-тьмущая народу. И самое главное, что все
питались вместе, и никто никого не обижал.
И власти как таковой немецкой мы
абсолютно не чувствовали. Локня, это 35 километров от нас – там очевидно что-то
было. А у нас в Рыкайлове была комендатура. Был комендант, я даже его в лицо
сейчас помню хорошо – красивый, молодой человек лет тридцати быть может, с
небольшим. Холеный такой. И даже фамилию помню – Винтер. При нём был отряд
полицаев. И какие-то старые, видимо, хозяйственные, немцы. Потому что крестьяне
должны были сдавать и яйца, и молоко, и кур. Но это меня не касалось. Картошку и
так далее. Рожь сдавали, это в Рыкайлове. Это уже лето 43-его года и осень.
Особенно я отчётливо помню, картошку и хлеб когда сдавали. И сено – наверное,
лошадей у них много было. Возили сено туда тоже.
Меня, конечно, оберегали, никуда
не посылали. А уже мне было 15 лет. 15-й год, я уже должна была выходить на
работу. Тем более, местные-то ребята выходили! А я-то на привилегированном
положении. Как-то знаете, не очень красиво. Сначала тетка боялась за меня, она
несколько раз сама сходила на работу. Но потом она увидела, может ей так
показалось, что ничего там страшного такого нету. И уже я ходила на работу. Что
я делала? Во-первых, сено прессовали. Я не знаю, то ли мой внешний вид был
такой, отличающийся от деревенских, хотя я была одета по-деревенски.
И что я ещё не подчеркнула, что
сразу же все ремесла были восстановлены. Шорники, кто-то делал кожи, и полушубки
кто-то шил, и так далее. Потому что я была одета очень неплохо. Но всё это было
натуральное. Сразу начали ткать, мне тётка соткала, у меня костюмчик был, потому
что местные-портнихи.
И вот я ходила на работу. Что я из
работы помню? Мне тоже там как-то помогло, но я считаю, это из-за внешнего вида,
что я как-то отличалась от этих ребят. Сейчас идёт машина и складывает сено,
сразу заворачивает. Стоят эти тюки. А тогда подвозили крестьяне на базар сено,
наша братия ребят это сено там сбрасывала с возов а потом стояла какая-то такая
длинная машина и было три немца. Старущих, как я понимаю, лет за сорок.
Молчаливые, потому что абсолютно по-русски ничего не понимали, но приличные
дядьки.
Они сразу вычислили меня и взяли
меня вот к этой машине. Моя работа состояла в том, что я стояла около этой
машины. Нужно было завернуть проволоку. Но так как я мастер была такой, что у
меня никогда не заворачивалось, они молча смотрели, подходили мне заворачивали.
Сколько я с ними ни работала, они не сказали ни бэ, ни мэ, ни слова, кроме того,
что только мне подвернуть там что-нибудь.
Самое неприятное было, когда
закончилось это сено, стали картошку возить и хлеб. И тут у меня была очень
неприятная история. Почему-то нужно было сыпать в мешок – немецкие такие с
орлами, со знаками фашистскими, 33 килограмма. Почему так? Ну, у немцев, знаете,
свой порядок. А картошку – я помню, были вырыты какие-то траншеи, и почему-то
туда сваливали. А вот с хлебом я помню, что зерно в амбаре, насыпаешь, и потом
вытаскивать надо. Ну, мы там, девчонки, вдвоём как-то вытаскивали, уж сейчас я
не помню.
Я уже выглядела на такую девчонку,
почти созревшую, вид такой, более-менее, ну 15 лет, конечно. И вдруг – вот я
помню этот стыд, и потом ужасно что вот это бесправие. Никто не может ничего
помочь. Вдруг врывается в этот амбар пьяный полицай, подвыпивший для храбрости,
хватает меня за руку, вытаскивает меня из сарая из этого. И вот понимаете – вот
площадь, на ней стоит народ, который пригнан на работу. Мужики, которым под 60
было, которые были не на войне, бабы стоят. И вот он меня вытаскивает в середину
и говорит: «Ты никуда не пойдешь, ты поедешь со мной». Люди смотрят, и никто не
открыл ни рта! То есть, это полное бесправие. Я помню, такой ужас меня охватил!
И стыд – я думаю, а ведь подумают эти люди, что я как-то себя вела, потому что у
нас было такое, во всяком случае, в этом месте табу, что считали, что лишний раз
разговаривать с немцами это уже тоже неприлично. Понимаете?
И знаете, я наверное, родилась с
таким ангелом-хранителем, что в общем я вполне счастливую жизнь прожила. И вдруг
идет переводчик, а переводчик наш был, в смысле, русский. В общем, парень, можно
сказать из не очень далекой деревни. Я даже знала его по имени. Потому что, хотя
мы незнакомы были, но так как все о нём говорили, я сейчас-то уж забыла, как его
зовут. Кажется, Володей звали. Он идёт, так посмотрел, он сразу, наверное оценил
ситуацию, понял, что к чему. Этот стоит, меня держит за руку. Он что-то ему
сказал, и видимо по субординации этот полицай должен был подчиниться вот этому
переводчику. Он меня бросает, говорит «Стой здесь!» и пошёл с ним. В это время
подбегает ко мне одна девчушка, с которой мы очень дружили, она была постарше
меня, посообразительнее, ей уже лет 17 было. Она схватила меня за руку и
сказала: «Бежим!» И мы с ней убежали. Правда, наверное, тут тоже ангел-хранитель
помог, потому что бежали мы совсем не в ту сторону, куда нам нужно было, и найти
нас было очень просто. Просто они спьяна не могли сообразить, куда. Надо было,
уйдя в другую сторону, перейдя озеро Локновское, перейдя лесок и выйдя на озеро
Ужо, и прийти домой. И никто бы нас не видел.
Но головы-то были глупые еще! В
общем, мы отсиделись, а потом пошли по той дороге, где вообще все ездят. И те же
полицаи, которые куда-то уехали – зимняя была дорога. А Мартьяново на самом
берегу, а рядом, даже соединялись, называлось село Осташкино. Оно на картах и
теперь есть, а Мартьянова на новых картах не написано. И мы сначала в это
Осташкино входим, как я подозреваю, это было когда-то имение какого-то барина.
По всему видно, остаткам парка и так далее. И мы с ней пришли, а тут бегают
мальчишки, которым лет по 12, они уже в курсе дела. Они тогда мне говорят:
«Прячься скорее, беги туда!» Потому что полиция поехала к себе домой. И тогда мы
побежали, куда эти мальчишки указали. Ну вот, все обошлось, мы сидели – никто
ничего не сказал.
Они пришли к моей тётке и стали её
всячески пугать и говорить, что куда ты её спрятала? Она говорит: «Я её
отправила на работу!» А на печке лежит беженка с двумя внуками. Причем беженка
пожилая, седая, но не такая старая, как я сейчас. Так, по-деревенски лежит. А
почему я сейчас об этом вспоминаю. Потому что он говорит, этот полицай, который
меня за руку держал: «Знаешь, бабка, все равно мы её найдем. Я её забираю». Она:
«Не-не-не, не могу отпустить её. Как это ты забираешь?» - она говорит ему. – А
куда мы с дедом? «Поедешь и ты». «А вон моя мамаша на печке! А вон там
правнуки!» И так далее. «Господи, сколько вас!» Но в целом, он конечно
согласился всех взять. Но они по времени, конечно, были ограничены, сколько-то
они пробыли у моей тётки, попугали, поговорили, наверное, протрезвели и поехали
обратно, в Рыкайлово. А мальчишки сообщили, что полицаи уехали. Ну и я пришла
домой. Ну, конечно, тут дядя начал ругать тетку – «Надо было не пускать
девчонку!» Но так вот все обошлось. Это было, наверное, самое страшное, 43-й
год.
А потом проездом немцы были.
Проезжали через озеро, но никого они не трогали. И с ними даже ехали один раз
полицаи. А меня, знаете, по-деревенски тетка послала полоскать бельё. Зима, в
проруби – не думая о том, что ручки будут некрасивые. Я полощу бельё и –
сугробы, огромные сугробы, и в то же время шум какой-то за сугробами. Я поняла
шум-то откуда, значит какой-то обоз приехал. Я конечно скорее вёдра на коромысла
и в сторону, в сторону, на тот край деревни, от своего дома. И вдруг с этого
обоза выходит к этому сугробу, но далеко это, почти около нашего дома. И
говорит: «Эй, паненка!» А у меня платок, завязанная почти вся. «Куда пошла, иди
сюда!» Значит, он все-таки понял, что я не старуха, а какая-то более-менее
молодая. Ну что ж, иду я, подошла.
И вот все-таки понимаете, немцев
так не боялись, нормальных, конечно, не СС – эти всё жгли, деревни, людей
убивали. А самое страшное было от полицаев. Знаете почему? Потому что они
понимали все уловки наших русских баб и мужиков. И нас. Таких вот, подростков,
как я, всё время прятали, конечно. Если бы вы знали, в каких я дырах только не
сидела! Это один Господь Бог знает, куда меня засовывали. Я не была, но слышала,
что мальчишки даже влезали в русские печки в трубы. Конечно, немец придёт, ему
никогда не дойдет в голову, что там сидит кто в русской печке. Для них русская
печка была – они вообще не знали, как её топить. А полицай, тот, всё понимает и
всё знает.
Нас прятали в сено, а сено это
было тоже ужас – могли зажечь и из него не вылезешь! Один раз мы лежали, это
было уже начало 44-ого года. Нет, нас освободили в 44-м в феврале. Это зима уже
была, я уже путаю, 43 или 44 год. Вот этот двоюродный брат Валерия Шаляпина –
Геннадий, он был там мальчишкой ещё, ему было 9 лет. И он тоже был там со мной.
От меня он никуда не отходил, держался за меня, как ребёнок. И что-то был
какой-то большой переполох, какую-то деревню сожгли, буквально близко. Все
разбежались, и мы вконец с одной девчонкой прибежали прятаться. И старик там: «В
сарай, говорит, идите!». Если вы были когда-нибудь в деревне, вы представляете –
вот сарай деревенский, сено на зиму набили под самую крышу. За зиму оно осело.
Так вот мы забираемся туда наверх, скатываемся к стенке и начинаем вырывать себе
яму. Но, чтобы дышать, мы около стенки, в сарае щели там есть.
А как нам было вылезть? Хорошо,
там тогда всё кончилось удачно, никто никого не поджог. А почему так глубоко,
спросите? Потому что немцы или полицаи, когда искали, они били шомполами по
сену, режущими. Знали, что прячутся люди. Поэтому мы скатились туда с девчонкой
и вырыли себе яму. Но если бы нам не помогли, мы бы оттуда никогда не вылезли.
Если бы нас спалили, мы конечно бы сгорели. Но только шомполом бы не побили. И
это было почти все эти три года. Всё время в напряжении.
Подошел 44-й год, никакой,
конечно, ни газеты, ничего. Иногда приходили сначала в 42-м году листовки с
Локни. Я считаю, что это было ужасная, конечно, ошибка немцев, то что они так
обращались с нами. Но я сама такую листовку держала. «За связь с тем-то и тем-то
– повешенье. То-то, то-то и то-то – повешенье!» Представляете? Это сразу всех до
такой степени настроило против. Сначала люди думали, ну идёт там кто-то, может и
лояльно. Пройдет война, а мы тут землю получили, будем жить и так далее. И
конечно вот этот посыл – это было ужасно. И потом слушаешь – вот там кого-то
убили, этот говорит – зимою там шли, у нас деревня Мартьяново, а слева деревня
Кривцы называлась. Вот шёл там кто-то в Кривцы, или в какую-то другую деревню,
по озеру, и там кто-то валяется мертвый. Там убитый, здесь убитый, и это
никакого обстрела и войны!
Конечно были, видимо, предатели,
но в нашей деревне некого было предавать. Не было ни большевиков, ни кого, ни
чего. Просто обыкновенная деревушка, и всё. А вот тут же в Миритиницах сейчас
это волость, так сказать, а в Рыкайлове только почтовое отделение, а тогда,
видимо, Миритиницкий сельсовет был. Так вот в этих Миритиницах там было
несколько еврейских семей. Конечно, их уничтожили, расстреляли. Потом рядом ещё
там деревня – расстреляли за связь с партизанами. Какая-то небольшая деревня, я
знаю, что она называлась Барсуки, я не знаю, где она, где-то за Миритиницами, её
сожгли с народом. Хатыть такая была. Зверствовали, конечно, как я теперь это
понимаю, очень много там было именно украинцев. Знаете почему? Тогда-то я
конечно этого не понимала. Мы идём на работу, а они там сидят, лежат без дела в
своём доме, ещё там открыты окна, двери – не помню. И вот поют хором. И как
сейчас помню – украинские песни. Я помню, ох как красиво. Ну у них такие
красивые голоса, действительно большинство поёт. Так наверное и тогда, в далеком
42-м их всё-таки было много.
И потом ещё что со мной случилось,
это перед самым освобождением. Это был конец сентября 43-го года, а в 44-м нас в
феврале освободили. Я шла, гнала овец в поле, вечер. А овцы-то они такие – если
одна испугалась, все, как сумасшедшие бегут. И коровы разошлись, я овец этих
гоню, и смотрю – идут два немца и собака. Такие представительные, красивые. Я,
конечно, засуетилась, а овцы испугались собаки – и в рассыпную. А собака
подскочила ко мне и бац меня за одну ногу. Я подпрыгнула, и она меня за юбку. И
юбка оторвалась. Я в сторону, и она меня с другой – у меня метка так и осталась
на правой ноге. А они идут как ни в чем не бывало. Они были с дубинками,
единственное что один собаке что-то гавкнул, она от меня отскочила. А тётка моя,
у которой я жила, видела тоже. Она так психанула и собрала весь русский мат, что
можно было собрать, и конечно, кричит самыми неприличными словами им в след.
Видимо, с перепугу за меня, и она даже не думает, что там – понимают они или
нет. И вдруг они так поворачиваются вдвоём, и таким же размеренным шагом с этой
собакой идут к нашему дому. Ну, тётка тут, конечно, немного сбавила свой крик. И
вдруг один на совершенно чистом русском языке, я думаю, что это наверное,
прибалт какой-нибудь был, и говорит: «Мамаша, что вы орёте?» Тётка моя говорит»
«Да как же не орать? Девчонку укусила собака. Медицинской помощи у нас нет. Что
делать? Где я её лечить буду?» «Ладно, не волнуйтесь, у нас собака чистая», – он
говорит. «А кто вас знает?» Вот такой разговор. А потом они «Ну, завяжите ногу
чистым», и уходят. Ну что, завязали ногу, всё, конечно, обошлось.
Через сколько-то времени, а они
стояли километрах в четырех, какой-то там отряд. Но это не относилось к
коменданту, там госпиталь что ли был, я не была, не видела. И вдруг опять
приходят, один из этих, говорящий. «Ну, здравствуйте!» Без собаки. «Ну как ваша
нога?» - меня спрашивает. Я показываю – болит, тряпкой завернута. Там же ни
бинта, ни йода, вообще ничего. «Я так не думал, у меня тоже ничего нет». А
потом, сидя, говорит: «А вы откуда?» - на меня, значит. Я ему говорю: «Да я
здешняя. Все мои родственники здесь». Он говорит: «Непохожа». А я ему: «Почему
непохожа?» Он потом так говорит: «Знаете что, а где ваши отец и мать? Это вам
кто?» Я говорю: «Это не отец и мать. Они в Ленинграде». Он так вздохнул,
говорит: «Ой, как там сейчас тяжело!». Ну я, конечно не вступила с ним ни в
какой диалог, ничего не спросила, и больше я ничего не знаю.
А потом пришлось мне с ним
встретиться уже, наверное, где-то в ноябре. Моя нога болит, конечно, всё время
тут гноится что-то, тряпкой завязана. Я мою пол. Пол грязнущий, я босая,
грязная. И вдруг около окна останавливается битюг, лошадь такая огромная, и
верховой слезает. Я обомлела от страха, и вдруг он входит и говорит:
«Здравствуйте, Нина». И я поняла, что это тот самый. «И как ваша нога?» Я ему:
Болит!». «Как болит? И он говорит: «А я ничего не взял!». Надавал советов –
наверное, они боялись даже лишнюю тряпочку взять с собой. А потом и говорит:
«Ну, до свидания. Очень тяжелые времена. Больше мы, конечно, не увидимся».
А мы в это время слушали, видимо,
бои шли около Великих Лук или за Великими Луками. И настроение такое было у
жителей – просыпаешься, и слышишь канонада. От Великих Лук всё слышно, конечно,
это 80 километров. «Наши стреляют!» Все радостные ходят такие, «Стреляют наши!».
А потом: «Что-то сегодня не слышно…» И в таком духе.
Никаких лагерей я не видела.
Говорили, что в Локне были лагеря с пленными, что пленные находились прямо зимой
на улице, за проволокой, голодные, рваные. То есть, это не преувеличение, это
так действительно. И на отход я видела немцев последний раз 28 февраля 44 года.
Канонада где-то там грохает, но никого нет, ничего не видно. Все сидят, дрожат.
А нас уже, ребят, отправляли в лес. Как бы, прятали. А получалось, мы-то
уезжали, уже зима, февраль. Мы же уезжали в санях, на лошади. И найти нас в этом
лесу, в зимнем – кому это нужно было всё? А в это время, когда нас вывезли всех
подростков, я этого не видела – тут прибыли какие-то немецкие отряды, они
зачищали уже перед отходом. И они и сожгли Мартьяново. А до этого выгнали весь
скот, и погнали скот из деревни. Куда его зимой гнали? Чтобы погиб скот! И те
деревни, которые на большаке были – Богданово, Рыкайлово – они сохранились. А
такие, как Мартьяново, в которые никогда не заезжали, их подожгли. И всё это по
озеру они ходили, поджигали. Но этого я не видела, мы были в лесу.
И когда сожгли деревню, зимний
лес, все-таки видно было целая деревня, не один дом. Тем более, что мальчишки
лазали на деревья смотреть, как там что такое. И конечно мы еще глупые дети,
15-16 лет, и мы все схватились и на лошади поехали в драгоценное Мартьяново, в
горящее Мартьяново. И я запомнила – когда мы въехали в деревню, всё горит, я
бегу к своему дому, где тётка. Наш дом стоит, не горит. Это сгорел тот, другой,
а этот принадлежал нам, я даже документ нашла – оказывается, отец его купил в
20-м году. И ещё одна фотография сохранилась этого дома. Сейчас его, конечно,
нет.
И в этот дом, в отцовский,
поскольку тёткин дом сгорел, мы переехали. А дом был и по Псковской методе
построен, всегда кольцом и ворота, надворные постройки. В Новгороде, в
Ленинградской, там под одну крышу возводили.
И овцы валяются зарезанные.
Оказывается, корову угнали, а овцы начали метаться. А тетка была решительная,
она всех этих овец прирезала. И вот они валяются. Потом кругом были беженцы,
наверное, они все это съели. Это было перед самым освобождением. Это может быть
23-го или 26-го, я уж не помню.
А 28-ого в этой самой злополучной
деревне, которая через озеро находится, с которого мы когда-то шерсть чесали,
бежали. Мы не слышали, как нас освободили, видимо, они где-то у Великих Лук там
подрались, а потом всё. И было воскресенье. А в Вертеницах церковь работала во
время войны. И несколько набожных старушек потащились богу молиться. Через озеро
где-то четыре километра всего – одно озеро перейти, другое. Это сейчас – 15
километров до Вертениц, потому что ни лодок, ничего нет. А зимой – четыре
километра. И они пошли. Поднимаются на эту самую горку, как когда-то в 43-м году
с партизанами встретились, и их там тоже останавливают. Но та древня тоже
сожжена, там остался сарай и одна баня. И жители остались тоже, не погибли. И
вот там жители набиты, а уж солдаты я не знаю, где там были, в палатках что ли
уже. И вдруг этих бабулек завернули, сказали – «Идите домой, никакой церкви
нет». То есть, это уже были наши войска. Пришли тихо, спокойно, без всяких
пушек. Они приходят, эти бабки, крестятся «Слава тебе, Господи! Наши!» Кто-то
там не верит, «А как вы решили что наши-то?» «А как же! Шапки и звездочки на
голове!».
Ну, все спокойные, радостные
ходят. Говорят, Алексеино наши освободили, деревня так называлась. Вдруг
смотрят, по озеру с большого плёса идет обоз какой-то. Не обоз, а цепь мужиков.
Те мужики, которые тут у нас ещё были в деревне, в возрасте лет около
шестидесяти, они «О!, - говорят, - это, наверное наши». Они где-то нашли красную
тряпку, на шест нацепили, за ними ребята на озеро и побежали встречать. Ближе,
ближе – немцы!
Они прибегают, говорят – «От
Гривцова идут немцы! Кошмар!» Мы тут опять переполох, действительно входят. И
вот когда я вам говорила, что пришёл немец и сказал бабушке «Мать, клоп, клоп
есть?», это было в 41-м году. Тут вошли – неизвестно что на голове. На ногах у
кого солома, у кого чёрт его знает что, все конечно ободраны, смотрят
исподлобья, но и не зверствуют, ничего.
Входят в оставшиеся дома –
середина Мартьяново выгорела, около самого озера вот этот который сейчас мне
принадлежит дом стоит, и на горе который, значит, тоже остается. Был тогда ещё,
сейчас его нет. А середины нет деревни. И вот они проходят, наверное, внизу там,
около озера, они не остановились, они пришли вот в наш дом, а у нас, по-моему из
Холма, из Великих Лук, женщин с детьми целая куча. И спали мы так – вот так вот
изба деревенская, солома, мы, хозяева. А все по этой соломе и все. Никто не
разбирался. По-моему никаких простыней, чем-то накрывались и все. Солома по всей
избе. И вот они входят, ну я не помню, куда разбежались бабы и дети, но я
запомнила, что они входят и не обращая внимания на клоп или что-то – никто
никаких вопросов не задает. Я знаю, что они прямо все на эту солому и залегли.
Уснули, наверное. Я не знаю, где мы провели вот эту ночь, а утором они тут стали
копошиться, одеваться, хотя они не раздевались, может они ели что-то. Всё это
молча, нахмуренные такие. Говорят, что их было человек сто тридцать. Но я не
знаю, так сказали.
Я не знаю, куда делись ребята и
бабы, но почему-то когда вдруг перестрелка началась, когда вдруг затрещали
автоматы, видимо, пулемёты, но не пушки, а что-то мелкое. Они все тоже вышли, я
не знаю, что там делалось, я села за печку. А эти бабки наверное тоже в доме
были, потому что все оказались в подвале. Одна я наверху, за печкой. Потому что
оттуда стреляют, а тут две печки русские. И мне видно, что они бегают, что-то
вякают по-немецки, какая-то стрельба. Но потом замолкло всё.
Сколько это времени продолжалось –
не помню. Замолкло, и я встала. И когда я пошла, мне, значит, там с подвала
кричат: «Нина, что там7» В подвале все сидят беженки, женщины дети, моя тётка. Я
говорю: «Не знаю. Кто-то бежит от озера». И идут в белых халатах, с автоматами,
бегут наши бойцы. И знаете, почему я решила что наши – никаких звезд я, конечно,
не вижу. Первый бежал раскосенький! Со Средней Азии, наверное. Я говорю: «Это
наши!» И они всей кучей полезли из этого самого подвала, охают, выскочили оттуда
и прямо на них бросаются, на этих солдат. А солдаты наши бегут и обнимают, и так
далее. Вот так освободили Мартьяново.
А потом говорят, что эти немцы
частично погибли при этом маленьком бое. А какая-то часть, видимо, попала в
плен. Потому что я видела, мальчишки наши, почему-то, видимо начальник стоял
какой-нибудь, может штаб. Потому что вдруг они везли на санках этих раненых и
обмороженных, каких-то немцев. За Осташкиным до самого большака, до Богданова,
если ехать от Локни, всё лежали немецкие трупы. Знаете не страшно было. Они
лежали весь март. И я уже освобожденная ходила – А, я уже начальником была! Это
тоже интересно – пять классов образования, вы не шутите! И начальником в каком
отношении – меня послали записать, какое население сохранилось. Ну, не меня, а
всех вот этих подростков. Других-то не было, наверное, грамотных людей. И
распределили нам деревни, обойти и записывать. Сейчас вот мне скажи, на трупы
смотреть страшно, а тогда – этот красивый такой, а тот – молодой. И ничего
нигде не дрогнуло.
Конечно к концу марта, поскольку
снег уже сошел, видимо все вот это стащили в одно. Я знаю, где их похоронили. Но
я не знаю, как администрация отнеслась. То ли это так и осталось безымянной
ямой, то ли их оттуда вырыли. Я когда проезжаю, говорю – а вот тут похоронены
были немцы. Знает ли об этом кто? Потому что по округе в таком возрасте и то уже
никого не осталось. Теперь-то конечно никто не помнит, потому что уже тридцать с
лишним лет прошло, а тогда меня знали. А сейчас этого никто не помнит.
Вот так с немцами и кончилось.
После этого мы собрались ребята, 14-15-летние, и никто никогда никаких планов не
строил. Говорили о том, об этом, как подростки, смеялись. Вот зимой сидим, горит
печурка и кроме неё никакого света. А в окно смотришь – какой-то обоз пошел.
Притаимся и всё.
А тут сразу же, ещё пленных немцев
ведут, трупы подбирают. И ребята встречаются – слушай, а ты куда? А ты что? И,
понимаете, уже заговорили о жизни. И потом это буквально через несколько дней,
но очень быстро, видимо в начале марта, вдруг я откуда-то иду, и мне говорят –
«Нина! Тебе письмо от отца пришло!» Вы понимаете, всё, что приходило в
Рыкаловское почтовое отделение, там кто уже был начальник – всё это вскрывалось
и всё читали, кому чего. Поэтому письмо мне ещё не пришло, но по сарафанному
радио мне сказали, что мои родители живы.
Неофициально он спрашивал – в 41-м
году, девочка таких-то лет, прошу сообщить. И ему видимо написали, и он мне
прислал вызов в Питер. Это тоже эпопея. А область-то Калининская! А вызов-то
нужно послать в Калинин! А в оккупированных-то столько людей, и всех нужно
проверить, кого пустить в Питер, а кого не пускать. Я же тоже фигура. В общем,
короче говоря, этот вызов в Калинине и лежит где-нибудь в архиве, где он там
должен быть. Послать-то мы его послали, но я ничего в ответ не получила.
А у меня уже была мысль – учиться!
Все эти деревенские штучки-дрючки, ухаживания мальчиков – всё, этого ничего не
нужно. Только учиться. И вот я девочка 16 лет, барышня, можно сказать, почти, и
я жду этот вызов. Да ещё что я не сказала – в этот период, как нас освободили,
нас подростков собрали и послали по деревням записывать, кто живет и какие
убытки. И представляете, я, высокообразованный человек с пятью классами иду –
идут обозы солдатские, едут какие-то повозки, грязь эта – март месяц. Сейчас бы,
старуха, сказала – ай, ай, ай, тут солдаты едут! «Девчонка, ты куда идешь?» И
чтобы хоть кто-то сказал какое плохое слово! Какую-то скабрезность, как сейчас
можно из машины девушкам получить. Никто ничего.
Я приходила, находила жителей,
записывала как кто, да что, сколько было построек в этой деревне, что сожгли,
какие там приблизительно метры того и сего. Я что-то с чем-то множила, что-то
составляла. И вот эти убытки, наверное, пошли в общую казну. Может где-то ещё
эти сведения лежат, потому что мы сдавали их в сельсовет, а сельсовет посылал
дальше.
В общем, подходит лето, никакого
вызова, документов не приходит, а у меня метрики сгорели. Никакого документа
нет. Ничего. И вызов отправлен. И вдруг приезжает потерявшийся один парень. В
1941 году он был с матерью на даче там. Он был такой шустрый, постарше меня
парень года на два. Он исчез, и все стали говорить, что видели там его убитым.
Такой разговор. В общем, во время войны его так и не было. И вдруг он приезжает
в какой-то форме военной, ему уже 18 или 19 лет. И значит, все «Юра, Юра
приехал!». Мы с ним не были знакомы, но поскольку одна деревня, какие-то общие
разговоры. И вдруг он мне говорит: «Я выезжаю в Питер сейчас. Поехали?» Что я
соображала, я не знаю. Я сказала: «Поехали». Я прихожу, тёте говорю: «Юрка меня
берёт, мы поехали». Это был август месяц. Тётка говорит: «Ну что же, поезжай!».
То есть, ни документов, ничего, я
собралась в Ленинград ехать. Пошли. Его мать, этого Юрки, пошла провожать, она
так и была в оккупации всё это время. И моя тётя. Мы, значит, с вязанными
узелочками, у меня уже местным сапожником были сшиты туфли кожаные. Настоящая
кожа, везде кожа. Была плюшевая жакетка, очень модная, тётка мне дала.
Сарафанчик, сделанный из моего платья, в котором я приехала. Тёткой куплена
кофточка в украинском стиле и платочек. И сумочка и какой-то узелок. И вот мы
пошли.
Пошли в Локню, Локня – 35
километров. В Локне ещё никаких поездов не ходило. То есть, поезда ходили только
воинские эшелоны, потому что там немцы что-то все сняли. И поезд с пассажирами
приходил только до станции Сущёво. Это около 30 километров от Локни. Мы приходим
в Локню, город разбит полностью. Сейчас приезжаем, там вокзал, то, сё – а я
помню довоенный вокзал. Там были типовые вокзалы, при социализме построенные,
красивые, с ресторанами. А тут – ничего, голое поле. Стоит будка какая-то и всё.
Около рельс лежат кучи угля почему-то. Мы дошли, видимо, к ночи уже подошло.
Поездов, говорят, никаких пассажирских нет, вы не сядете. Ходят воинские
эшелоны, они почти не останавливаются. Мы переночевали – вот этот парень Юра, я,
моя тётя и его мать. На этих углях. А утром пошли в это Сущёво, которое еще 30
километров. Пришли, в э Сущёве то же самое. Народу!!! Будка стоит, и больше
ничего. Все разбито. Ну и поезд стоит, вагоны пассажирские.
Ну я по глупости, конечно – я
такая, девчонка, многое не принимала, не соображала, я полностью надеясь на
этого Юру, что дальше скажет он мне. Он куда-то пошел, туда, сюда, а потом
приходит и говорит: «Пошли». И вот тут-то я бросила свой узелок, поцеловала
свою тетку, бросила жакетку и пошла с этим Юрой. В сарафанчике. И с носочками –
носочки тогда были шерстяные, потому что шерсть была, а другого не было.
И подходим мы к поезду. И он
говорит: «Вот она», проводнику. Она говорит: «Ну, давай!» Он накидывает на меня
шинель, и я вхожу в вагон. Ну а он, значит, у него документы, а потом он сам
входит. Хорошо, зашли. Сколько мы там были, я уже не помню. Поезд тронулся
наконец. Билетов не давали. В вагоне потом шёл, как это там, НКВД, чёрт его
знает, кто-то из таких наблюдающих, и с ними кассир.
Проверяли сразу же документы и
выдавали билет. Мой Юра засуетился, туда-сюда чего-то, а я забралась на вторую
полку и легла боком. Я так до Питера по-моему и не повернулась. То есть, я ни
разу никуда не слезла. А вагон-то был военный. Офицерский – ехали не просто
солдаты, а все какие-то молодые лейтенанты. Весь вагон. Этот Юра с документами
подошел к кому-то и попросил купить мне билет. Как они это сообразили, я не
знаю, кто за что мне выдали. Они билет мне купили. Едем. Мне запомнилось то, что
было очень весело. Я лежала, мне тоже было смешно. Потому что молодые же
мужики-то все, травили анекдоты, хохот. Остановится – идет эшелон с ранеными.
Тот: «Куда едете?» «В Ленинград». «Ой, я из Ленинграда! Ребята!» И вот эти, кто
ещё может вертеться, вылезает из окна и в наше окно влезает. Вот на моих глазах
это было. Всем было страшно весело. Я, конечно, лежу, молчу, ни гу-гу. А в
вагоне все веселятся. Анекдоты, но ничего скабрезного не было, хотя возможно
женщина была я одна единственная. Не помню, чтобы кто-то там выругался – нет.
И вот мы едем-едем-едем.
Подъезжаем мы к Вырице, видимо. И опять идет какой-то конвой, проверять это
самое. Юра мой засуетился, выскочил там чего-то с ними выяснять. Документов-то
нет, не знаю, что он там говорил. И потом он говорит: «Не волнуйся! Я приду
сейчас». И его уводят.
Я конечно лежу, дрожу. Что, теперь
вообще осталась одна? В общем, от Вырицы до Ленинграда я ехала не зная, куда
дели моего Юру, и что будет дальше со мною. Вот какое-то кино было, так же
девчонка одна пробиралась в блокадный Ленинград как я, я вспомнила. Наконец мы
приезжаем в Питер. А Юры всё нет. Все эти солдаты выходят с вагона. Я тоже
следом. С полки взяла узелок – его, моего узелка нет. И выхожу с этим узелком из
вагона. Витебский вокзал, ну вы представляете эта крыша. Я подхожу под эту, где
закрытое, и аккуратненько становлюсь около стеночки с этим узелочком, стою. А
тут, значит, и солдаты, и гражданские идут. И такая цепь стоит солдат, и
посередине проверяющие. Документы проверяют у тех, кто въезжает.
Наконец я остаюсь на этой
платформе одна. Я стою, а эта цепь, проверяющие, на меня смотрят. Я не знаю,
сколько они времени посмотрели, вдруг бежит мой Юра. Машет бумажкой какой-то и
им предъявляет. Они его пропускают, он берет меня за руку и говорит: «Пошли!». И
мы выходим с ним.
И вот сейчас на Витебском вокзале,
там была комендатура, там по-моему сейчас милиция, на втором этаже, где как
сразу выходишь. И мы заходим в эту комендатуру. Он привел меня туда – там всё
старинное, красивое. Он мне: «Сиди, говорит, здесь!» Стучит в дверь и проходит
туда в дверь. Я сижу. Платочек, в кофточке, в сарафанчике. Сколько времени, я не
помню, мне показалось, что долго. Вдруг открывается дверь, выходит этот Юра и
красивейший мужчина, как я теперь представляю. Лет тридцати, наверное. Ещё и
погон золотых я толком еще не видела – золотые погоны блестят, не знаю, в каком
он чине. Он говорит: «Ну и где она?» - этот военный. А он говорит: «Да вот она,
сидит». А он – «Ну ладно, будьте счастливы, дети мои». И выпускает нас в город.
Что Юра там плёл, точно не скажу,
но по-моему он сказал, что женился и везёт девчонку домой. В общем, в таком вот
духе. А я-то родилась в Октябрьском районе, дом 51 на Декабристов, там и жила. А
во время войны попала туда бомба. И мама переехала на Союза Печатников. Теперь
где театра нового, Мариинского, зал, а напротив дом 4. Вот она переехала туда. Я
хоть уехала девчонкой, но хорошо представляла, где это – Печатников. Наверное, у
нас не было денег, но мы почему-то с Витебского вокзала пошли с ним пешком.
Пришли на Печатников, поднялись в парадную, я звоню в квартиру 24, я знала уже
адрес. И открывает мама.
И что с ней было! Её первое слово,
что она сказала? «Ай! Без документов!» И падает в обморок. Она сразу поняла, что
я без документов. А потом, я говорила, меня ангел-хранитель всё-таки держал. Вот
этого дяди, который тут нарисован ещё сто лет тому назад, у которого я в деревне
жила, у него брат был в Смольном. Не знаю, какой там чин, но не баранов пас, а
какой-то начальник. Весь Ленинград хозяйственная часть, ну что-то в общем шишка
большая.
Конечно, мой
двоюродный брат, который тоже был уважаемый товарищ, тут работал во время войны
тоже, потом мой отец где-то поплакался, он же в 44-м году стоял тут уже в Неве,
на фронте уже не был. И они по-моему к этому Артёму Дмитриевичу, так его звали,
эту шишку, который моего деревенского дяди брат родной, ходили. В общем, послали
запрос о моем рождении. Октябрьский ЗАКС был эвакуирован в Киров (Вятку). Но мне
же надо паспорт в 16 лет получать. А из Кирова – послали запрос, ещё нет. Но у
мамы в паспорте я была записана. И вот по этой маминой записи мне выдают
временный паспорт. И я не попадаю на торф. Потому что в 16 лет мне нужно было
ехать с моим великолепным 5-классным образованием на торфоразработки. А я попала
в школу. Таких, правда, было много нас. И я превратилась в маленькую девочку, я
забыла, что мне 16, никаких мальчиков, ничего. Я стала ученицей. Хорошо, что
меня определили в шестой класс. Потому что несколько моих подруг приняли в тот
же пятый, потому что они учились плохо еще до войны, и их в шестой даже не
взяли. Но я-то была отличница, поэтому меня в шестой. И с большими трудностями,
потому что я была очень застенчивая, мне очень было стыдно, что я такая большая,
и ещё где-то хожу в школу. В общем, получала я образование скачками. Из школы я
ушла в техникум, техникум мне не понравился, я стала заочно сдавать, и так
далее. Потом и начала жить нормально.
Интервью записано Денисом Шаляпиным на видео в июле 2015 года.
Текстовая версия: февраль 2022 года. Автор выражает
благодарность Ольге Александровне Ясененко за неоценимый вклад при работе над
текстом.
Реплика автора сайта
Познакомились мы с Ниной Васильевной по воле случая, хотя до того с полвека жили
не только в одном городе и районе, в одном квартале! Вышло так, что она является
родственницей Алексея Седельникова – руководителя группы создателей народного
музея, с которым я был дружен, он нас и познакомил.
Встретившись, мы стали изучать вопросы происхождения. Долго прикидывали, вспоминали,
сравнивали. И вроде, сходится всё. А как дошло до места рождения наших пращуров,
тут уж сомнения все отпали полностью. Мы родственники. Кровные, хоть и не
прямые. Поистине, тесен мир!
Тут самое время степень родства бы описать, хоть и непросто сделать
это. Отец Нины Васильевны –
родной брат моего прадеда. Значит дед мой, Егор Семёнович приходится
ей двоюродным братом. А мне кем она приходится? Двоюродной бабушкой,
пожалуй... Ну, хоть бы и так. Не в терминах дело.
Маленько поднатужившись, вот такое генеалогическое древо Шаляпиных составлено
было. Нельзя не признать, что белых пятен в нём предостаточно. Но уж лучше так,
чем никак, не правда ли? О большинстве из отмеченных тут родственников я ни
малейшего представления не имею.
Моим прадедом был Семён Антонович Шаляпин, у которого было два сына: Семён
Семёнович (старший) и Егор Семёнович – мой дед. Сейчас уже сложно сказать, что у
них в семье были за отношения. Но, очевидно, какая-то кошка пробежала промеж
братьями, поскольку активного общения не было.
С семьёй Семёна Семёновича Нина Васильевна многие годы весьма плотно общалась,
однако о его брате – Егоре никогда не разговаривали. Она лишь знала, что такой
человек существовал. И в моей семье
никогда об Семёне не рассказывали. Бывало, бабушка говаривала, что у деда были
братья, но где, и кто, не могла сказать. Сам Егор Семёнович с войны не вернулся.
А вот Семёну Семёновичу повезло больше.
Поколение моих бабушек и дедушек – это люди, рождённые в десятые годы
XX века. Если вдуматься, Нина Васильевна должна бы
принадлежать к этому же поколению. Однако она значительно моложе, поскольку
поздний ребёнок, единственный в семья и рождённый в 1928 году. В результате она
была по возрасту даже ближе с племянниками, нежели с двоюродными братьями. И
военная пора пришлась на её детство. Вот об этом, непростом в её жизни периоде,
я и попросил рассказать Нину Васильевну.
Выше представленный рассказ – это уже вторая публикация. Первая была посвящена
истории её отца –
Василия
Антоновича и опубликована в июне 2017 года. Настоящий рассказ был записан на
видео в 2015 году и в 2022 переработан в текст.
В 2022 году Нина Васильевна отметила свой 94-й День рождения. Хочется от всей
души пожелать ей здоровья и активного долголетия!
Денис Шаляпин |